Все четверо моих детей буквально влюбились в него. Когда он приходил, — а приходил он очень часто, — для детей начинался настоящий праздник. Младших он сажал себе на плечи и скакал, будто добрый конь. Бывало, бросался на пол и предлагал детям карабкаться на себя, изображая скульптурную группу «Нил и его притоки».
Старшим он с увлечением читал наизусть и по книгам звучные поэмы Алексея Толстого, совершенно покоряя их, будучи удивительным чтецом.
Чтобы поговорить с ним, а мне этого тоже очень хотелось, приходилось дожидаться, пока с большим трудом и протестами удастся уложить детей спать. И тогда мы гуляли с ним по морскому берегу, и я слушала его декламацию, уже не рассчитанную на детское восприятие.
Первое время меня очень огорчало, что самые близкие мне люди, и дядя, и Владимир Галактионович, относились к Корнею Ивановичу довольно прохладно. Не то, чтобы они были определенно против моего знакомства с ним. Они понимали, что я слишком взрослый человек, меня невозможно всегда держать под своим крылышком. И, тем не менее, оба они, а особенно Владимир Галактионович, находили, что влияние Чуковского на меня может быть только вредным. Вскоре я поняла, что мечтать о сближении между ними совершенно неосновательно. Они и по возрасту, и по литературным вкусам принадлежат к разным поколениям. Я относилась с любовью, уважением и доверием к моим близким, но подчинять им свои литературные вкусы не собиралась, да никогда и не подчиняла.
Наши литературные взгляды с Чуковским в большинстве случаев совпадали. Но в общественных вопросах я редко бывала солидарна с ним. Дружба с ним уже в Петербурге продолжалась и крепла.
Конечно, далеко не все, завязавшиеся в Куоккале знакомства, имели такое продолжение. Некоторые, напротив, тут же и прерывались. Из таких случайных встреч мне особенно запомнилась одна — с В. В. Розановым.
Он был сотрудником «Нового времени»[9], с которым вся прогрессивная печать не желала иметь ничего общего. И если с Чуковским я далеко не всегда была солидарна в общественных вопросах, то с Розановым я не была солидарна никогда.
Однажды, не помню по чьей мысли, группа литераторов затеяла устроить литературный вечер. Я из любопытства задумала пойти. Вскоре среди собравшихся я заметила характерную лисью головку В. В. Розанова. Раньше мы не были знакомы, хотя, конечно, я знала его в лицо. Видимо, и он меня тоже, или кто-нибудь назвал ему меня.
Во всяком случае, он подошел ко мне, представился и сказал, что давно знал моего мужа по рассказам своего брата, учителя нижегородской гимназии, где учился Ангел Иванович. Брат хвалил способности своего ученика и интересовался его дальнейшей судьбой.
Я сказала Розанову, что у Ангела Ивановича были явно выраженные научные интересы, но воля начальства прервала его научную карьеру.
— А почему он перешел на литературу? — спросил Василий Васильевич.
Я объяснила.
— Ну вот, ну вот, — подхватил он, — он столкнулся с благородными людьми прогрессивного направления, потому и сам стал придерживаться взглядов прогрессивного лагеря. А я как раз столкнулся с подлецами из прогрессивного лагеря, вот меня и прибило к реакционному берегу. Так всегда бывает…. А у вас остались дети после Ангела Ивановича? — спросил он, помолчав.
— Как же. Четверо, — отвечала я.
— Четверо! — повторил он. — Вас это, наверное, очень тяготит?
— Что вы! — вскричала я. — Да это мое главное утешение.
Я говорила вполне искренно, но в то же время я хорошо знала отношение Розанова к многодетным семьям.
— Но как же вы думаете их воспитывать? — спросил он. — Правда, я слышал, что у вас есть высшее образование. Но разве это помогает?
Я улыбнулась.
— Пока, по крайней мере, мы не нуждаемся. У меня литературная работа. Она дает мне вполне достаточно средств и в то же время почти не отрывает от семьи. Я могу все время следить за детьми.
Розанов с торжеством оглянулся, точно призывая кого-то в свидетели.
— Вот это я понимаю, — сказал он с удовлетворением. — Тут цель работы и смысл образования ясны. Женщина остается одна и на свою работу содержит своих детей. А то лезут зачем-то в литературу, где они ни для кого не нужны и покупают себе на свой заработок какие-нибудь финтифлюшки, прикрываясь высокими идеями и стремлениями… Общественные дела! Принципы! — раздраженно фыркнул он. — Все это пустая болтовня. А о детях забывают.
Я промолчала. У меня не было никакой охоты вступать с ним в спор, хотя и общественные дела и принципы не были ни в какой мере чужды мне и в то же время ничуть не мешали моим детям.
С Розановым я больше никогда не встречалась, но моя вторая дочь училась в одном классе с его младшей дочерью, и они дружили между собой.
Иннокентий Анненский
Теперь мне предстоит перейти к одному из самых интересных для меня периодов моей жизни, закончившемуся одним из самых тяжких и внезапных ударов.
Это был в то же время период наибольшего расцвета поэтического творчества Иннокентия Федоровича Анненского, когда он написал почти все свои лучшие стихотворения, вошедшие в «Кипарисовый ларец».
В эти два года мы все чаще виделись с Иннокентием Федоровичем, и он позволял мне шаг за шагом следить за бурным развитием его таланта.
Некоторым это может показаться странным и даже неестественным, поэту ведь в то время было 53–54 года. Но такова уже была необычайная судьба этого человека, редко переступавшего за порог своего кабинета и пережившего на этой крошечной территории целую насыщенную поэтическими и философскими идеями жизнь.
Внешняя обстановка для него совершенно не существовала, он не замечал ее. Все совершалось в глубине его сознания, и только когда там вполне созревали плоды его тайных вдохновений, он позволял им увидеть свет.
И вот я была так исключительно счастлива, что мне одной из первых, он разрешал познакомиться с ними.
Он приезжал ко мне очень часто, и каждый раз, как драгоценнейший дар, он вынимал из портфеля обычную четвертушку бумаги, на которой его четким почерком, немного напоминающим греческие буквы, было написано новое стихотворение.
Как сейчас слышу его глубокий голос, какой-то таинственный, белый голос, рождавший, казалось, тут же, на месте, вдохновенные строки.
Некоторые его интонации ясно, до полной иллюзии, звучат у меня в ушах.
Помню, в стихотворении «Этого быть не может. Это подлог…» как звучала строка:
«И стала бумажно бледна».
В то же время он развивал передо мной свои поэтические мечты.
Одним из его любимых планов было основание поэтической академии по образцу греческих перипатетиков.
Он представлял себе, что будет бродить со своими учениками по аллеям Царскосельского парка. Последние годы жизни он провел в Царском селе и очень любил Царскосельский парк.
Тут он будет передавать им свои поэтические мечты и теории и делиться плодами своего творчества.
Я спрашивала его, почему же он не хочет развить их в книге. Она стала бы достоянием круга его читателей и почитателей, носила бы на себе печать его личности, не только в существе его идей, но и в их выражении.
Но он отвечал мне, что не имеет никакого значения, кем рождена идея. Важно лишь, что она родилась. Пусть ее воспримет и несет дальше тот, кого она заразила. Несет ее в мир и развивает ее сам. Дальнейшая ее эволюция зависит только от жизнеспособности идеи.
Эта мечта долго увлекала его.
Человек до щепетильности самолюбивый, он был в то же время совершенно лишен личного честолюбия и отличался чрезвычайной скромностью. Стоило больших усилий уговорить его выступить публично. В литературном обществе, где все его знали и ценили, хотя и по-разному относились к нему, он выступал только один раз. Споры он считал совершенно бесплодным занятием.
Летом он приезжал гостить ко мне в Куоккалу и проводил у меня несколько счастливых для меня дней.
Мне теперь странно и стыдно вспоминать, что я позволяла себе обращаться к нему с неприятными для него просьбами.
У него был так называемый «лакей» Арефа. Я уже упоминала о нем. За долгие годы Иннокентий Федорович, человек сдержанный, суховатый, абсолютно лишенный сентиментальности, привык и даже привязался к нему. И я прекрасно относилась к этому Арефе, зная его с детства, но мне казалось смешным и диким, чтоб взрослый человек всюду возил с собой «лакея». Поэтому я просила Иннокентия Федоровича приезжать ко мне без Аре-фы. Я не учитывала, что нарушение многолетней привычки, как бы она ни была нелепа, может расстроить человека, лишить его привычной душевной атмосферы.
Тем не менее, Иннокентий Федорович без возражений исполнял мою просьбу, и я никогда не замечала, чтобы это портило его настроение. Он охотно принимал участие в нашей жизни, играл с моими детьми. Моей второй дочери он посвятил прелестное стихотворение:
Захлопоталась девочка
В зеленом кушаке.
Он вообще любил детей, и его стихотворения, посвященные детям, удивительно трогательны. У него самого был только один сын, подписывавшийся впоследствии Валентин Кривич. Но мальчик родился, видимо, в то время, когда Иннокентий был еще слишком молод и не мог по-настоящему почувствовать себя отцом. А, может быть, он и тогда уже так глубоко ушел в свою внутреннюю жизнь, что слабо замечал все окружающее, хотя бы это был его собственный сын. Так или иначе, но воспитание ребенка взяла на себя исключительно его мать, что ни в каком отношении не было полезно для мальчика. И это, конечно, было очень грустно. А главное, это не развило с первых лет жизни естественной связи между отцом и сыном, даже, напротив, породило некоторое отчуждение. Когда мальчик превратился во взрослого юношу, их жизнь пошла совершенно разными путями, не соприкасавшимися друг с другом.
Валентин, конечно, любил и ценил отца. Однако, по моим наблюдениям, он вполне понял и прочувствовал, кто был его отец, только после его смерти. С тех пор у нас с Валентином возникло сближение, отсутствующее при жизни его отца.