примешался порыв страсти, когда он оказался наедине с женщиной, желавшей его. Боясь привыкнуть к Элизе, он твердо решил избегать ее и достиг этого нарочитой циничной грубостью, которая была лишь средством защиты его любви к Кларе, его стремления создать себе семью. В отношении политики Бруно занимал ту же позицию, что и Эудженио, полагая, что в нее вмешиваться нечего. Но в отличие от молодого кузнеца он не придерживался строгого нейтралитета и соглашался с рассуждениями Марио, хотя все его сочувствие ограничивалось еженедельным взносом в фонд Красной Помощи.
Смерть Мачисте усилила в сердце Бруно тревогу, страх и озлобление, которые объединяли всех корнокейцев. Но теперь на железной дороге собирались «выкорчевать всех бунтовщиков». Отец Бруно, хоть он и записан в книге почета как машинист, погибший при выполнении служебного долга, оставил по себе память и как убежденный социалист. Бруно никогда не высказывался в духе идей своего отца; но все же отец и сын — одна кровь, и поэтому специально выделенная комиссия вызвала Бруно и учинила ему допрос: каковы его политические воззрения, «не идет ли он по той же дорожке, что и отец», а если не идет, то почему не записывается в фашистскую партию?
Тут— то Бруно и прорвало. Он сказал, что память об отце ему дороже всего на свете. А когда его стали допрашивать построже, Бруно заявил, что в жизни своего отца он одобряет все, в том числе и его политические убеждения. И поэтому-то он и не записывается и никогда не запишется в фашистскую партию, хотя он -не коммунист и вообще политикой не интересуется; он — просто железнодорожник и после смены думает только о том, как бы провести свободные часы в кругу своей семьи. Но его оговорок слушать не стали. Бруно отстранили от работы, пока не будет утверждено его увольнение.
То же самое, только проще, проделали и с его тестем. Землекоп Антонио также считал, что политикой заниматься не нужно, достаточно раз в пять лет голосовать за социалистов. Однако, когда его приперли к стенке, допрашивая, одобряет ли он образ мыслей своего зятя, то старик не смог сказать, что он его осуждает. И так как Антонио был на поденной работе, то с ним разделались быстрее и уволили сразу. Легко представить себе, как это. отразилось на бюджете семьи.
Но утверждать на основании подобных фактов, что наша улица утратила свою веселость и страсть к сплетням, было бы искажением истины, чистейшим прикрашиванием. Люди помнили, что нужно жить час за часом, день за днем, недели, месяцы и годы, которые неуклонно следуют друг за другом. И ведь у сердца есть тысячи способов обманывать себя. (Мы часто говорим «сердце», но речь-то идет о совести.)
Ошибается тот, кто думает, что корнокейцы совершенно «раздавлены гнетом фашистской диктатуры». Никогда еще не было на виа дель Корно столько озорных выходок. как теперь. Всех обуяла страсть к сплетням, шуткам, дурачеству и интригам. Словно с обоих концов улицы раз и навсегда опустились железные шторы, и виа дель Корно сказала остальному человечеству: «Спокойной ночи».
Позавчера Стадерини распустил слух, что Клоринду в юности соблазнил дядя — священник из Варлунго и, чтобы откупиться от нее, старый обольститель дает теперь Ривуару денег взаймы. Орудуя шилом, дратвой и молотком, сапожник сочинил эту новость, как выдумывает журналист очередную «утку». Однако Ривуар для очистки совести решил расспросить жену и выяснить дело. Бедняжка Клоринда начала с отговорок: «Удивляюсь я тебе, Серафино», но, пытаясь оправдаться, все больше путалась и сбивалась. Наконец пробормотав: «Я была так молода!», она без чувств упала на руки мужа.
Это было позавчера. А вчера Ривуар отомстил сапожнику. Он возвестил у всех окон, и в особенности под окном у Фидальмы, что каждую субботу Стадерини вечером встречается с Розеттой (полгода назад она вышла из Санта-Вердиана). Свидания происходят в гостинице на виа дель Аморино, а иногда даже в рощице у крепости Бассо.
Вот и есть чем заполнить день — сплетни бегут от двери к двери, от окна к окну. Невольно спросишь, куда же зайдут таким путем наши друзья. Оказывается, не очень далеко. Всего только до кабачка на виа деи Сапонаи, где Стадерини и Ривуар, заключив перемирие, нашептывают друг другу, что Семира сидит в доме землекопа Антонио дольше, чем полагается, что тут происходит роман под предлогом родственных отношений, возникших после брака Бруно и Клары. Ведь Семира вдовеет уже восьмой год, и ей всего сорок пять лет, а на вид и того меньше… Бедняжка Леонтина! И хоть не хочется бросать тень на безупречную женщину, но, может быть, и на этот раз дьявольское лукавство сапожника попало в точку: во всяком случае, он в ту пору провидел возможное развитие чувств!
Так вот и живет виа дель Корно в этом болоте. Люди словно и забыли, что Уго уже три месяца сидит в тюрьме и что за невозможностью предъявить ему какое-либо обвинение, кроме хранения листовок, бывших легальными в период их напечатания, его отдали под суд «за насильственное задержание и нанесение побоев коммивояжеру Освальдо Ливерани». Ристори вызывали в качестве свидетеля, он давал показания и сказал, что это правда. И ведь это действительно правда — кто может это отрицать? Пусть корнокейцы потешаются друг над другом: yже многие годы они таким способом выражают свою взаимную приязнь. А фашизму они в сердце своем говорят: «Нет!», и Карлино это прекрасно знает. Но все они, если их спросить, начнут это отрицать: «Да лопни мои глаза!» Оставим их, пусть забавляются пересудами.
А сколько было болтовни, какие побежали сплетни от двери к двери и от окна к окну, когда Фидальма «накрыла» Марио и Милену, увидела, что они «гуляют под ручку по парку»! Милена всего несколько месяцев, как овдовела, и еще носит траур. Позор! Скандал! Посыпались шутки, прибаутки, укоры и насмешки! Но когда однажды вечером полицейские явились за молодым печатником, отношение к нему сразу изменилось. Теперь все трепетали за Марио. Притаившись у дверей и окон, каждый с бьющимся сердцем следил, как Милена с равнодушным видом прошла под носом у полицейских, а потом, конечно, побежала предупредить Марио, который был еще на работе. Люди молчали, но мысль у всех была одна:
«Беги, Милена, беги скорее!»
Было пять часов; Марио вышел из типографии и двинулся один по спуску Пино. Вдруг он увидел, что навстречу ему бежит Милена. Завидев Марио, она побежала быстрее, словно желая броситься ему в объятия. Внезапно она схватилась за сердце и остановилась.
— Дух захватило! — сказала она.
Шагнув к Марио, она уцепилась за его руку, словно ища опоры. Потом вскинула на него глаза и попыталась улыбнуться.
— Я бежала, как сумасшедшая! Даже забыла губы накрасить!
— Пришли забрать меня? — спросил он. Милена уже отдышалась.
— Да, — сказала она. — Полчаса назад. Но не беспокойся, они за мной не пошли. А ведь, наверно, на мне лица не было, когда я мимо них проходила! Один бог знает, почему они не догадались!
Теперь Милена была спокойна и уговаривала Марио не волноваться, идти с безразличным видом. Она взяла его под руку и повела к площади Савонаролы. Они думали об одном и том же, и, выражая их общую мысль, Милена сказала:
— Ты пока спрячешься у Маргариты. Автобус уходит в шесть сорок. Мы можем часок посидеть здесь на скамейке. Надо о многом подумать!
Они сели. Над ними, высоко на пьедестале, стоял монах, благословляя их; а рядом играли дети под присмотром матерей и нянек. Деревья осеняли их своей густой тенью Милена все еще держала Марио под руку и прижималась к нему, сплетая его пальцы со своими. На мгновение они заглянули друг другу в глаза, и сердца двадцатилетних влюбленных сжались от грустных предчувствий.
— Они ничего про меня не знают, — сказал он. — До сих пор наша работа была легальной. Мне ничего не могут сделать. — Конечно, — ответила она.
В двадцать лет душа не хочет верить беде.
Марио был в спецовке. В кармане у него лежали три оставшиеся сигареты. Он вытащил одну и посмотрел вокруг: кто бы дал прикурить. Милена протянула руку грациозным движением.
— Дай сюда, я пойду и зажгу тебе, — сказала она.
И, взяв сигарету, подошла к какому-то старому синьору, который сидел неподалеку на скамеечке, положив палку на колени, и покуривал трубочку. Старик чиркнул серной спичкой о скамью и, что-то пробормотав, поднес Милене. Первый раз в жизни Милена закурила папиросу. У нее запершило в горле от дыма и едкого запаха плохо прогоревшей серной головки спички. Она закашлялась.
Старый синьор счел нужным выразить свое мнение:
— Да кто вас научил курить! Женщина — и вдруг курит! Да еще такая молодая!
Обернувшись к подошедшему Марио, который видел эту сцену, старик добавил:
— И вы ей это позволяете? Ну, поздравляю!
Матери и няньки, сидевшие на соседних скамейках, засмеялись; но некоторые промолчали, очевидно, соглашаясь с мнением старого брюзги. Одна из пожилых женщин, укоризненно глядя на Марио, сказала:
— Не стыдно вам, что ваша дама курит? Да еще в общественном месте?
Милена все кашляла и смеялась. И вдруг стала икать. Марио охватило задорное веселье, словно мальчишку, непочтительного к старым ворчунам. Они вернулись на свою скамью. Милена пыталась сдержать смех, но каждый раз, как икота возобновлялась, она снова начинала хохотать. Наконец икота как будто прошла; но когда Милена подняла глаза и увидела, как старик, жестикулируя, что-то проповедует женщинам, на нее снова напал неудержимый хохот. Марио вторил ей, потому что смех всегда заразителен. Старик погрозил им палкой. Потом в бешенстве вскочил со скамейки, бросился куда-то за па мятник и вскоре появился в сопровождении полицейского.
Тут Марио и Милена в мгновение ока вернулись к действительности, о которой на минуту забыли. Оба кинулись бежать, не переставая смеяться. Они мчались, держась за руки, до тех пор, пока, обернувшись, не увидели, что никто за ними не гонится.
Они оказались на виа Микели, безлюдной тихой улице, наполовину лежавшей в тени, наполовину залитой солнцем, игравшим на стенах красивых белых домов и спущенных жалюзи. Внезапно попав в этот пустынный уголок, они изумленно посмотрели друг на друга; последняя вспышка смеха одновременно угасла у них, перейдя в знакомую ласковую улыбку.