Посланник ткнул пальцем в стерлядь, в рот которой дядя Пафнутий засунул петрушку.
— Какая большая рыба! — удивился он. — Она мне напомнила о случае, происшедшем совсем недавно. Вы слышали? Про то говорит вся Европа и писали газеты. Английский моряк был проглочен гигантской акулой. С корабля, откуда он упал в море, выстрелила пушка. Ядро ударило в акулу, чудовище разинуло пасть, и моряк выпал из нее жив и невредим. Согласитесь, случай уникальный. Был только один факт подобного рода — когда Иона попал в пасть киту… Пожалуй, теперь мы посмотрим на слона. Я никогда их не видел живыми.
— Асафий, — приказал комиссар, — выводи!
В храмине дал я Рыжему сахару и сказал:
— Побалуемся на воле.
Рыжий закивал башкой, мотнул хоботом и пошел за мной следом. И стали мы с ним казать, чему выучились. Рыжий вставал на задние тумбы, задирал хобот выспрь, а на самый вершок хобота садился Степка и вместо «Коль славен…» верещал «Хлебать синим хоботом!». Дядя Пафнутий только похмыкивал. После Рыжий вставал на задние колени и садился на табуретку. Посланник кричал от радости, семенил ножками, аки младенец, и пускал длань в аплодисмент. А в фините напялил я на себя лавровый венок, что из оранжереи принес, встал на загривок Рыжему, руку вперед вынес, аки цесарь римский, и проглаголил:
— Дивиде эт импера!
По-нашему, стало быть, кому кнут, кому пряник. Тут уж все заморские гости в ладоши ударили…
— А теперь, господа, — сказал комиссар, — прошу к столу.
Мы с дядей Пафнутием и Ага-Садыком за вторым столом устроились. Посланник на устриц лимон выжимал, глотал их и шампанью запивал. Слуги разливали чужестранцам вино в бокалы, а мы хлебали из графина квасок. Комиссар подошел к нашему столу и прошептал мне:
— Расскажи что-нибудь похлеще ихнего матроса. Из чудесного…
Ага-Садык в аккурат кофий сварил по-персиянскому манеру. Розлил я его в чашечки фарфоровые и плеснул в них извинь. Не пожалел — чего, думаю, жалеть, дух будет крепче. Посланник попробовал и возгласил:
— Какое чудо! Нигде не пил такого кофия. Даже в Турции…
Поднял я свой квасок и рек:
— Выпьем за того матроса, что спасся от акулы. Однако есть такие вещи, что и не снились вашей философии, друг Горацио…
— Как, вы читали Шекспира?! — вскадычил посланник. — И вы знаете латынь? Почему вы не в академии?
Комиссар упредил меня, чтоб я ненароком после квасу лишнего не сболтнул:
— Он сызмальства мечтал стать слоновым учителем…
— Так какие же вещи не снились нашей философии, слоновый учитель?
В летошнем году на исходе мая, на Троицу, я сызнова гостил у отца Василия. В обедню хотел пойти помолиться, ан Александра схватила меня за рукав, из храма потащила и тянет на колокольню. «Ты чего?» — спрашиваю. «Чует мое сердце недоброе», — отвечает. Бояться я ее стал. Однако поднялись. Отец Василий встал под колоколом, что Анна Иоанновна в дар храму принесла. И уже он за веревку взялся, чтоб ударить в него, да Александра как батюшку шибанет в сторону, а в то место, где батюшка стоял, упал кусок острый, что от колокола отделился. «Царица Небесная, спаси и помилуй!» — прошептал отец Василий. «Царь-колокол на Москве треснул», — молвила Александра. «Ты что, сдурела?» — пробасил батюшка. Ин взабыль вышло так. Через две недели все в Питере прознали, что в пожар, начавшийся со свечки восковой, поставленной замоскворецкой женкой в чулане, от пролитой воды лопнул Царь-колокол…
Вот про тот случай «уникальный» я и поведал датскому посланнику. Слушал он меня, и рот его вело от уха до уха.
— Мистика! — возговорил он. — Чистая мистика. Не верю. Случайное совпадение…
Про Александру я сказывать не стал — и так батюшку расстригли, а коль прознали бы, что он с ворожеей якшается, упекли бы в Сибирь, а то и подале. А Александру бы сожгли.
Ну, думал я, господин посланник, в колокол не поверил, так уж в самарский баранец ты у меня поверишь как пить дать.
Стал посланник прощаться, руки нам пожимать. Я ему дыню протягиваю.
— Вот, — говорю, — наше российское чудо.
— Почему чудо? — спросил посланник.
— Смотрите, шерстинки на шкуре.
— Да-да, в самом деле.
— Посему и сорт назван — «баранец».
— Ба-ра-нец? А, баран. Агнец.
— Во-во! — обрадовался я. Нынче сего агнца я тебе пожертвую. — Когда баранец поспевает, шерсть состригают и шьют из нее тулупы…
Комиссар пучил на меня очеса свои дипломатные. Видать, тоже впервой слышал про дыню-баранец.
— Сие в самом деле чудо! — вросхмель произнес посланник. — И где же можно увидеть такие шубы из агнца?
— Да хоть в сей час! — молвил я. — Вон у дяди Пафнутия племяш в карауле служит. Так ему зимой, когда на часах стоит, положен тулуп из баранца…
— Непременно погляжу! — обещался посланник. — Удивительно, что наши ботаники не обратили внимания на столь чудесное растение.
Лишь посланник укатил с баранцом под мышкой, комиссар с кулаками на меня пошел:
— Филозо́ф слоновый, хрен моржовый! Ты знаешь, что будет с тобою, да и со мною тож?!
— Что?
— Придет посланник в казармы, а там его на смех подымут, да еще расскажут, какие на них тулупы зимою. Дубина, мне из-за тебя место терять?
— Почто? — Никак в толк я не мог взять, отчего комиссар должен место терять. — Скачи, ваше благородие, в дворцовую контору. Так, мол, и так, потребны тулупы овчинные. А дядя Пафнутий предупредит Митьку. Тулупы беспременно отпишут солдатам, чтоб с дипломатом конфузии не вышло.
— На кой ляд ты про баранец травил?
— Озлился зело, ваше благородие. Чужестранцы всю правду про нас отметают начисто, а все байки, кои мы сами про себя наговорим, принимают со рвением превеликим.
Как комиссар ускакал, дядя Пафнутий с Ага-Садыком стали стол убирать. Икру гости только ковырнули, и дядя Пафнутий в кружку ее уложил. Телятину тоже заховал в корчагу, ополовинил миску с огурчиками. Шоколату на полке тоже место нашлось. Весь кофий мы Ага-Садыку отдали.
— Разводи самокип, — сказал дядя Пафнутий, когда стол был убран. — Чую, не отделаться тебе просто так за байку свою.
— Семь бед — один ответ, — сказал я.
И точно — прискакал комиссар и доложил:
— Жди солдат, Асафий. Ее величество разгневалась, да делать нечего — указ написала, чтоб отдать тулупы в казармы числом полсотни. А тебе за каждый тулуп по плети. Итого пятьдесят. И еще указ подписала, чтоб тебя на полгода жалованья лишить…
— За тридцать рублей пятьдесят тулупов?! — воздивился я. — Продешевила ее величество…
— Цыц! — рявкнул комиссар. — Ты у себя так-то поговори, а здесь ты на службе.
Плеть не ангел — души не вынет. Вон Михаилу руку заживо отпилили, рассудил я. Возьму штоф бодрянки — все малость легче будет.
Склянку я в портки загодя устроил. А тут и два солдата с ружьями пожаловали по мою душу. Заложил я руки за спину, и пошли мы к Тайной канцелярии. Зачитали мне в заседании бумагу, где писано было, что по велению ее императорского величества дворцовый холоп Асафий Миловзоров лета тысяча семисот тридцать восьмого году от Рождества Христова, месяца августа пятого дня, пребывая в непочтении к посланнику иноземной державы, над упомянутым выше глумился безнаказанно. И поелику во главе политики державной разумеются мир и согласие с государствами европейскими, завещанные Петром Великим, а речи вышеозначенного холопа непристойно и богомерзко совершались, сиречь вредоносны российской державы благополучия для, а также немалую финансовую утечку произвели, повелеваю: холопа Асафия Миловзорова жалованья лишить, считая с оного дня, сроком шесть месяцев и дать ему пятьдесят ударов плетьми…
В застенок меня не повели, а вывели во двор, где стояла деревянная кобыла. Два ражих бузунщика устроились околь нее с ременными плетьми, в закатанных портках и внаготку по пояс.
— Сымай рубаху, — сказал один.
— Позволь винца испить, — попросил я.
— Сколь есть-то?
— Почну малость и вам отдам. — Я вытащил скляницу.
— Валяй быстрей, покуда подьячий не пришел…
Опрокинул я скляницу и враз ополовинил. Первый бузунщик заховал ее в свои портки. Уложили меня на кобылу, привязали исподни руки и ноги к бревну.
— Не боись, будем бить без оттяжки. Громче кричи…
А у меня в нутре уже хмель заиграл, голову закружило. Тут подьячий пришел следить, чтоб ударов было ровное число. Ожгло меня с первой плети, ровно кипятком. Стал считать, досчитал до двадцати, чую, мочи боле нет. Все равно, думаю, орать не буду. Спину огнем охватило, боли уже не чувствую. В глазах тьма кромешная. Ровно скрозь сон услышал: «Крепок, однако…»
Отвязали меня, хочу встать — и не могу. Бузунщики подняли, повели к воротам, там я дядю Пафнутия узрел — он уже на телеге прибыл. Уложил меня кое-как на сено и повез.
— Оно, конечно, хорошо, — рассуждал дорогой дядя Пафнутий. — Митька с друзьями в стужу мерзнуть не будет. А на что жить станешь полгода?
— Бог даст день, Бог даст пищу, — через силу ответил я. — Отец Василий тоже эдак перебивался.
— Покуда тебя взяли под кошки, Рыжий никого к себе не подпускал. Ревел, трубил, думали, ворота вышибет. Скотина — не человек, у ей завсегда сочувствие к другому имеется…
На колдобине меня тряхнуло, и я застонал.
— Потерпи чуток, — молвил дядя Пафнутий, довез до моей каморки, поволок до постели, уложил, сняв допрежь рубаху с меня.
— Вишь как расписали. Ничего, молодой, быстро оклемаешься…
Через четыре дня стал я ходить по саду. Спросил позволения у смотрителя нарвать яблочек аркадских, где Степка-старший был похоронен. Нарвал и прохрустел их вмиг.
Из семи рублей с полтиной моего жалованья за три месяца, что я получил перед встречей с датским посланником, дал я дяде Пафнутию полтора рубля, чтоб купил мне меду, сахару, поросенка, двух кур, яблок, груш, луку, репы и капусты. На две недели всей той выти мне должно было хватить, коли есть досыта. А впроголодь — то и на четыре недели. Стало быть, семи с полтиной мне хватало на пять месяцев. Лето было легкое, травы, овсы и рожь уродились немалые, матушка и тятя и без моих грошей полгода могли протянуть. Ну а к февралю я им сызнова подкину, когда у них все запасы кончатся. В хозяйстве нынче у нас двугодовалый жеребец прибавился. Овса и сена вдвойне потребно. Выходит, императрица жеребца нам задарма отдала. Серчать не приходилось.