Тут уже Алешка берет за грудки не жену, а Тимоху и волочит его прямо к кромке разлога, где музыканты сидели. Дурак Алешка был, дураком и остался. Друг его кровью истекал, ему ж не про бабу думать, а про лазарет. А Лешка навету поверил…
Не выдержал я, вскочил и крикнул:
— В сундуке она его спрятала!
Алешка, аки аспид глухий, продолжал волочить Тимофея к разлогу.
— Дубина, не слышишь, что ли? В сундук она его заховала! — сызнова еще громчей заорал я.
Алешка руки разжал, тарелки пуще прежнего грохнули. Тимоха шатнулся, шаг назад сделал и прямо на старикашку-кимвальщика шмякнулся.
В зале не то смех, не то плач, все в меня перстами стали тыкать. А Алешка открыл сундук, выволок полюбовника, и, покуда тряс его за ворот, Тимоха из ямы выбрался и еще больше стал хромать. Да и варя у него кровью стала испачкана. Коли б не я, Алешка вобче убил бы его.
Приметил я, что из ниши ее величество на меня вназырку глядит, а впримык к ней цветочек лазоревый смеялся. Как я ее раньше не увидел?
Охолодел я и сполз на пол. Добрался до дверей, выскочил на лестницу, из подъезда — наружу. Тьма кромешная, хоть глаз выколи. Оно мне на руку: кинутся искать — не найдут. Я ведь Алешке правду сказал, а не байку про баранец…
Об утро проснулся я от свиста Степки. Пощелкал с ним, поговорил вдосыть. Взял банку меда, хлеба и потопал к Рыжему. Туман в саду стоял. По пути решил к Лизуну заглянуть, давно в минажерию не наведывался. Но смотритель сказал, что отдали мишек на откормку в мясные ряды еще с неделю тому.
— На что? — спросил я.
— Казна экономию наводит.
— И надолго?
— Как время для травли медвежьей подойдет.
— Через сколь?
— Да года через три можно на них собак пускать…
Дяди Пафнутия еще не было, когда я в храмину пришел. Наколол дров, натаскал напилок и свежего песку, сгреб старый песок и вывез на тачке. Рыжий сопел и хоботом в бадье шарил. Я ему муки с пшеном намешал, тростнику подбросил. Ага-Садык, видать, молился на коврике. Слазил я в подпол, достал курицу и поставил в чугунке на печку. Раздул самокип, а тут и дядя Пафнутий к чаю явился.
Я уже поведал ему, что получил от цесаревны пятьдесят золотых, однако упредил, чтобы он никому не говорил про то.
Дядя Пафнутий достал из шкафа скляницу.
— Не пил бы с утра, — сказал я.
— Яйца курицу не учат.
После чая обучал я дядю Пафнутия таблице Пифагора. Сказал, чтоб он всю таблицу изустно выдолбил. Сидел он часа два, устал и спросил:
— Ответь мне, всячинник. Вот один плюс один — два. — Он поднял чарку и капнул на стол. Вторая капля упала следом на первую. — Одна капля плюс одна капля — все одна капля. Проясни, коль ты такой ученый, как так выходит? — Дядя Пафнутий ощерился, аки конь-излеток. Я поскреб в башке.
— Вот муж и жена, — сказал я. — Их двое, а они едина плоть.
— Я тебе про ворону, а ты про корову. Ты мужа с женою не трожь.
— Ладно. Вот тыща капель…
— Ну?
— А слить их вместе — один стакан получится. Так ай нет?
— Надобно проверить. — Дядя Пафнутий еще чарку опрокинул. — Кажись, так.
— Еллины еще две тыщи лет тому решали и никак решить не могли, когда капля становится лужей, а песчинка — кучей. Или еще. Бежишь ты за черепахой. Она в пяти саженях от тебя. Догонишь ее?
— Коли пьян буду, все одно на карачках, а догоню.
— Ну, так смотри. — Взял я палку, на земле полосу прямую прочертил. — Тут ты, — я ткнул в один конец полосы, — а тут черепаха, — я ткнул в другой конец. — Покуда ты бежишь туда, откуда черепаха стала ползти, она проползет еще столь. — Я удлинил полосу на пядь. — Понял?
— Понял.
— После третьей чарки ты ползешь путь, что пробежала черепаха, она ж бежит от тебя, зане как всякая скотина, опричь Рыжего, на дух не переносит перегару.
— Тоже понял.
— За тот срок черепаха протопала еще столь. — Я удлинил пядь на половину. — Сей третий отрезок ты уже на брюхе ползешь и руку за ней тянешь. А она за то время успела убежать еще на столь. — Я помельчил черту, аки петрушку. — И выходит, что ты ни тверезым, ни пьяным ее не догонишь.
— Что-то намудрил ты, грамотей. Ну-ка втори.
Я сызнова показал дяде Пафнутию, как он не сможет догнать черепаху.
— Ай да еллины! Все вроде просто, ан и не просто. Ученые мужики были, хошь и язычники. Только ты ответь, чего ихняя ученость стоит, ежели я на самом деле в любом виде ее догоню?
— Тут-то и загвоздка. Еллины в толк взять хотели, как так получается: по расчетам, дядя Пафнутий черепаху не догонит, а в жизни догоняет без труда. Гадали долго…
— Не отгадали?
— Нет. Крестный мой говорил, что все мудрецы мира и досель отгадки не могут найти.
— Без чарки не обойтись. — Дядя Пафнутий еще тыщу капель принял. — Ладно, чего решать, коль ответ одному Богу известен. Ты не виляй, а скажи, как из двух капель одна получается.
— Заладил! — озлился я. — Единицу ты совокупил с единицей, а тут не совокупность, а умножение: единожды один — один, а не два. Сиди и учи.
— Объегорил, — вздохнул дядя Пафнутий. — Пойди травы скотине подбрось, Пифагор!
А вечером у Летнего сада встретил я принцессу Анну, посмотрела она на меня и улыбнулась. А потом и говорит:
— О тебе уже вся Европа узнала…
У меня в спине засвербило.
— Как так? — испугался я зело.
— Пойдем ко мне, расскажу.
— Да не смею, ваше высочество.
— Господи, на что я дикая, но ты дикарь — дальше некуда. — И за руку меня взяла.
Я жеребца у крыльца оставил.
— Прикажу накормить его. Пойдем.
Сердце у меня от радости к горлу кинулось. Аннушка повела меня через покои, обитые голубым, зеленым и малиновым штофом. Паникадила из чистого серебра висели в комнатах. Тишь да свежина везде.
— Заглянем в библиотеку, — сказала цветочек лазоревый. — Там меня Юлия ждет.
Миновали еще один покой и вошли в залу, где весь пол застлан был коврами. В углу кровать стояла, над нею настил, как в повети, козырек по углам в желтом штофе свешивался. Вроде опочивальня, думаю. Два дубовых шкафа и загороди складные из желтых створок стояли у кровати и столиков. Столики низенькие, малиновым и зеленым бархатом обитые. А стулья из простого камыша. На стенках сверкали подсвечники серебряные.
Из-за загороди вышла Юлия, и они с принцессой расцеловались.
— Привела нашего героя, — сказала Аннушка. — Упирался, как медведь. Но я на сей раз не испугалась. Садись, Асафий.
— А где же библиотека?
— Вот она, — удивилась Аннушка. Однако увидела, что я на кровать уставился, засмеялась: — Я люблю читать лежа. Садись же!..
Устроился я в камышовом креслице, а принцесса и Юлия рядышком.
— Асафий еще не знает, как он прославился, — молвила цветочек лазоревый.
Цветочек лазоревый распахнула створки шкафа и достала заморскую газету. Полки были заставлены книгами, как у моего крестного.
— Ты что словно аршин проглотил?
— Дай ему в себя прийти, — сказала Юлинька.
— Слушай, что про тебя написали. — Аннушка принялась читать по-нашенски.
Говорилось в той газете, что в России инда простые крепостные владеют не только грамотой, но и латынь изучают, и Шекспира читают. Писал газетный борзописец, что ежели моряк, попавший в пасть акулы и оставшийся живым, — чудо, то не меньшее чудо — русский крестьянин, постигающий основы европейской культуры. И хотя суеверие в простом народе — тут сочинитель про Царь-колокол поведал — пустило глубокие корни, однако Европа совсем не знает России, свидетельством чему служит доселе не открытое ботаническое чудо, сиречь дыня-баранец…
Как Аннушка прочла про дыню, у меня спина сызнова мурашками пошла. Очи цветочка лазоревого голубым смехом лучились.
— Ну как? — спросила она.
— Складно врет. Лучше, чем я. Их там, видно, загодя учат, а у нас все самоучки безымянные. Плетей ему не дадут за сие сочинительство?
— Да в Европе за такое деньги платят! — возгласила Юлинька.
Вот и мы Европу догнали: мне от цесаревны и государыни тоже перепало почету. Только плетей — сначала. Да и то: не мазана арба — скрипит, не сечен мужик — рычит.
— Ну, Асафий, — сказала Аннушка. — Будь нашим кавалером.
Повели меня другини в столовую залу. Все кушанья были разложены на хрустале, фарфоре и серебре. Хлебец-пеклевка нарезан и уложен на плетеной тарелке. В чаше фарфоровой соус грибной, свежие и соленые огурчики на блюде. И еще каплуны вцеле блестели. А в середке стола миска, полная гороху. И всякой травки к мясу и рыбе.
Датский посланник в храмине пользовал вилку с ножом. Я после пробовал, как он, да до рта не мог донести — соскакивало с вилки. Видно, Аннушка знала про то и сказала:
— Будем есть без церемоний и этикета, — и каплуна прямо рукою взяла.
Я вилку ухватил, блюдник сзади вино нам в веницейские бокалы подливал. Попробовал я семужку, как Аннушка, лимон на нее выдавил — страсть как вкусно выходило. И на хлеб все боле нажимал, чтоб голодным не остаться, из-за стола выйдя. Аннушка почти весь горох убрала ложечкой. Охоча, видать, была до него, как Степка. Разрумянилась, глаза увлажнились, уста от жира блестели, она их салфеткой утирала. Я уже брюхо набил, дале не лезет, а другини и того и сего и кладут, и кладут и все по-заморски щебечут.
На верхосытку слуга принес плоды невиданные — длинные, будто огурцы, с желтой кожей и с чернинкой по вершкам.
— Откушай, — сказала Аннушка, — адамову смокву.
Три плода я умял — и боле все. Каждый Божий день есть такое — тут и ангел не стерпит. Видать, после той смоквы наших прародителей и потянуло к райскому яблочку с кислинкой.
— Заморил червяка? — спросила Аннушка.
— Слона целого. Благодарствую.
— Я в иной день так проголодаюсь, что двух каплунов могу съесть. Юля бранит меня, что фигуру испорчу. Скажи, разве я раздалась?
— Фигурой и ликом в самый раз.
— Какой ты милый! Сколько тебе лет?
— Двадцать второй пошел, ваше высочество.
— Зови меня Анной. Невеста у тебя есть?