Повесть о бесовском самокипе, персиянских слонах и лазоревом цветочке — страница 23 из 24

Наперво в храм я пошел, отмолился, а после дядя Пафнутий запряг в сани жеребца, что крыл тятину кобылу, и поехал я к Степану, прихватив штоф с бодрянкой. Опять у меня перстенек бирюзовым камушком посверкивал, и червонец с ликом Ивана Асафьевича при мне обретался. Боле двух месяцев протекло, как меня в Тайную канцелярию забрали, а будто только вчера я отсюда уходил.

Белки с ели на ель сигали, вороний грай возносился к небу, еллинские и иные боги вдоль просади спрятаны были в чехлы сверху донизу. И чудилось, что все то видится мне воснях. Что проснусь, и солдаты поведут меня на дыбу в застенок с медным тяблом над крыльцом.

В мастерской, как и допрежь, смоляной дух витал. Степан за верстаком двойным рубанком брус брал, иной филенки дверные калевал, третий чурак топориком карнал. Взял бы и я долото, однако руки болели.

— Эк тебя прихватило! — сказал Степан. — Когда отпустили?

— Вчера.

— Погодь малость, дострогаю. Горенку твою наш подмастерье занял. Твое все вцеле осталось.

Разлил я мастерам по чарке, тут и Степан рубанок отложил…

— Пытали? — спросил он, когда мы в мою горенку поднялись.

— Трикратно.

— Тут, брат, и моя Авдотья страху натерпелась.

— Почто?

— Да ночью-то ворвались гвардейцы к императору Ивану Антонычу, а с ними и Елисавета Петровна. В офицерском мундире, как мужик, взяла из люльки младенца, тот кричмя залился, а она его качать и говорит: «Бедняжка, ты за родителей не в ответе…» Увезли его вместе с правительницей и принцем Антоном неведомо куда. А Авдотью в ложкомойки отправили. Грудь ее не нужна боле никому, опричь меня…

Сказал я ему, что перееду к дяде Пафнутию во флигель, пускай подмастерье в горенке живет. Обещался, как оклемаюсь, в мастерскую наведаться и покатил до храмины.

Надобно было в Раменки съездить, чтоб тятя с матушкой увидели хоть увечного, да живого. Однако заутро прискользили к храмине пошевни с золочеными дверьми и окошками. Бородатый возница спросил:

— Асафий Миловзоров ты будешь?

— Ну я.

— Велено доставить в Зимний дворец.

— Кто велел-то? — насупился дядя Пафнутий.

— Сама Елисавет Петровна.

— Вона что. Уж не графом ли хотят наречь?..

Привезли меня во дворец, лакей по покоям повел и аккурат в библиотеку цветочка лазоревого доставил, где и встретил меня Алешка с брильянтовой цепью ордена Андрея Первозванного на груди, в белых башмаках с серебряными пряжками и буклях. Персты в кольца золотые взяты, брильянтами тоже светятся, инда глазам невсутерпку.

— Как тебя нынче величать прикажешь? — спросил я его. А сам смотрю на диван, где мы с Аннушкой единый раз поцеловались.

— Камергером я у ее величества, — ответил Алешка.

— А куда ж Иван Антонович делся?

— Отбыл с родителями в свое отечество. Ты садись…

Сел я околь него, жду, что дальше будет.

— В бумагах допросных сказано, что ты отпущен, поелику ложный донос на тебя возвели. Про Лизавету спрашивали?

— Три раза спрашиван был, и все три на дыбе.

— Пытали? — Алешка брови вскинул.

— А что на дыбе делают?

— Что ты сказал?

— Ничего.

— Ушаков допрос вел?

— Генерал только про самокип и казенное довольствие. Помнишь мужика с ружьишком, когда мы с армаями стакнулись?

— А как же.

— Вот он меня и допрашивал про Елисавет Петровну.

— Добре. Жди тут, доложу ее величеству.

И в сей же час возвернулся:

— Ее величество ждет тебя.

Я ковылками следом пошел. Ее величество сидела в кресле, в атласном платье с вырезом, как у цветочка лазоревого. Столик на кривых ножках впримык стоял к креслу. На нем чашки с кофием, грецкие орехи и всякая размайка. Очеса ее величества меня вназырь разглядывали.

Отдал я ей поклон поясной, а она рекла:

— Вон ты какой.

— Какой есть, весь тут, ваше величество.

— Да не весь. Молчать умеешь.

— Жить не умею, ваше величество.

Свела брови свои Елисавет Петровна, однако тут же сверкнула жемчугами:

— Выходит, что и я с тобой в поджигах была? — И сызнова жемчуга показала. — Ты умеешь молчать, а я умею слово держать. Алексей Григорьевич, подай мне бумагу и награду.

Алешка бумаги ей протянул и шкатулку.

— Подойди, Асафий.

Дала она мне бумаги со шкатулкой.

— Оные паспорты и вольная всему твоему семейству и пятьсот рублей денег за твою верную службу на благо державе и короне российской.

Всякое даяние благо, говаривал отец Василий. Взял я бумаги и деньги и молвил:

— Благодарствую, ваше величество.

— А теперь ответь: почему с трехкратной пытки про меня ничего не сказал? — Елисавет Петровна сызнова очеса в меня вперила.

— Алешку пожалел, — ответил я. — Камергера Алексея Григорьевича Разумовского.

— А меня?

— Обоих…

Помолчала самодержица, а после рекла:

— Ступай.

— Ваше величество, — опомнился я. — Дозвольте за батюшку Василия слово сказать. Расстригли его по доносу Куцего, что за вами следил и на меня донес.

— Где нынче отец Василий?

— В Кронштадте звонарем.

— Хорошо. Ступай…

Уложил я в пазуху вольную и паспорты, шкатулку под мышку устроил, откатили меня пошевни до храмины. Дядя Пафнутий дрова на дворе рубил, уже самокип развел, из трубы искры на снег летели, как подбитые птицы.

— Слава тебе, Господи, воротился.

Как вошли во флигель, я второпи шкатулку-то обронил, из нее монеты новенькие посыпались. Собрал их и вижу — нет на них Ивана Асафьевича. После-то по всей Руси монету с ликом моего сына на новую меняли и изымали и сызнова переливали, чтоб забыли о прежнем императоре, будто его и не было.

— Кого ограбил? — спросил дядя Пафнутий.

— Елисавет Петровну. — Я вытащил свернутые бумаги, на стол положил, развернул, чтоб печати не повредить.

Прочел дядя Пафнутий и сказал:

— Вот и пришла нам пора разлучаться, Сафка.

— Почто?

— Не останешься ты в Питере, как пить дать. В Москву подашься. Даже Рыжий тебя не удержит…

Прочел думы мои тайные дядя Пафнутий — видать, на варе моей вязью выведено было, что брошу я сей сатанинский город. Однако с чего у меня на душе ровно кошки скребли, никак в толк не мог взять. Мне бы радоваться — вольную отписали всей семье, деньги дали. А меня тоска за горло схватила. Знобко и сиротно на душе стало. На всю жизнь с цветочком лазоревым расставался, с сыном своим первенцем Иваном. Истина, она — как хлеб мужицкий, впромесь с полынью рушится…

Через пять годов на Благовещенье сон мне был, будто предо мной изгорье, на вершке его стоит цветочек лазоревый телешом и Ивана на руках держит. А изгорье снегом покрыто. Иду я босой к Аннушке, стылая корка мне ноги режет до крови, склизко, упал я и вниз полетел. Встал и сызнова подниматься принялся, а цветочек лазоревый зовет: «Асафий!..» Дошел я до половины, оскользнулся, и понесло меня туда, откуда я подъем начал. Пошел в третий раз, уже на карачках, дополз до вершка, а Аннушка по другую сторону излобка падает с сыном и все зовет: «Асафий!..»

Проснулся я и до утра очей не сомкнул. Жене своей Александре ничего не сказал. У нас с ней первый сын родился. Купили мы избу в Замоскворечье, тятя с матушкой на той же улице поселились. Промышлял я резным ремеслом. Отец Василий тоже в Москву переехал и службу правил в храме апостола Филиппа.

Тимоха приезжал из Питера раза два. Рассказал, что после Благовещенья в сорок шестом году — как раз когда сон я видел про цветочек лазоревый — в Александро-Невской лавре хоронили принцессу Анну Леопольдовну рядом с ее матерью. Императрица Елисавет Петровна плакала. А мы с Тимофеем так плакать и не научились.

А через годок-другой принялся я самокипами торговать. Поначалу запасся медью и оловом и прочими материалами. Первые пять самокипов продал за три недели. А еще через два года в Москве все уже знали, у кого самокип покупать. Александра второго сына мне родила. Добрая она была баба, жили мы с ней в мире и согласии. В ину пору припомню я ее пророчество и говорю:

— Отец Василий тоже в ясновидцах ходил. Предсказал, что Максим Толстой капитаном будет, ин по его и случилось. На дыбе Максима не растягивали. Сослали в Оренбург, а после Елисавет Петровна вернула его, получил он чин капитанский и пятьсот рублей и тут же на пенсию вышел по увечеству. Стало быть, не зря отказался присягать Ивану Антоновичу.

— Что ж она тебе-то пенсию не дала?

— Так меня не подводили к присяге, а уж коли б подвели, присягнул бы я Ивану…

— Асафьичу… — тихо молвила она.

Про все ведала Александра. Что подарит она мне двух сыновей. Что первенца своего видеть я буду только на червонце, что от менял казенных утаил. Доставал я червонец в день рождения Ивана из сундука и смотрел на лик в круге золотом. И хоть Александра пророчествовать перестала, упросил я ее как-то, чтоб она про сына моего первого рассказала, где он и что с ним. Упредила она меня: «Смотри не пожалей…»

Замерла предо мной, глаза остоячились, ровно соча питерская, и заговорила моя ясновидица:

— Сын твой в крепости сидит, Писание читает. Вот встал к окну. На окне медведь, из дерева вырезанный, взял он его в руки, назад вернул. В дверь капитан вошел… Иван к нему оборотился и спрашивает: «Ответь мне, кто я?» Капитан плечами пожимает. А Иван говорит: «Я император и самодержец российский… а вы меня в тюрьме гноите…» И ногою топнул. «Пустоту ты мелешь», — ответил капитан… «Вы все еретики! — кричит Иван. — За что вы меня в крепости держите? Что я вам сделал? Мне уже девятнадцать лет. Выпустите меня отсюда!»

— Будет! — крикнул я. Александра вздрогнула, и глаза ее оживели. Испарина на лбу ее выступила. Перекрестилась она и на грудь мне упала…

Солгала Елисавет Петровна Алешке, что отправила Аннушку с принцем и детьми в их отечество. Стал вечным нятцем в крепости сын мой. Когда Елисавет Петровна короновалась в Москве в сорок втором году, трем мужикам ноздри вырвали, а третьему и язык и в Сибирь сослали за то, что заступились за Ивана Асафьевича и хотели на трон его возвести.