Александр Иванович ничего не мог объяснить. Он сидел в кресле желтый, с повисшими руками, с отвисшей нижней губой и говорил:
– Сверчок, сверчок, что с тобой сталось? Как я тебя торопил, чтобы ты кончил поскорее «Руслана». О каналья, о сокрушитель сердец, Сашка, Сашка, негодяй, не я ли выполнял все твои прихоти, дарил мои последние деньги всем, кому ты укажешь.
– Ну, положим, Alexandre, деньги у вас далеко не последние!
Александр Иванович успокоился, подошел к письменному столу, вынул листок желтой бумаги и стал читать, пользуясь терпеливым слушанием брата:
Тургенев, верный покровитель
Попов, евреев и скопцов,
Но слишком счастливый гонитель
И езуитов, и глупцов,
И лености моей бесплодной,
Всегда беспечной и свободной,
Подруги благодатных снов!
К чему смеяться надо мною,
Когда я слабою рукою
По лире с трепетом вожу
И лишь изнеженные звуки
Любви, сей милой сердцу муки,
В струнах незвонких нахожу?
Душой предавшись наслажденью,
Я сладко-сладко задремал...
Один лишь ты с глубокой ленью
К трудам охоту сочетал;
Один лишь ты, любовник страстный
И Соломирской и креста,
То ночью прыгаешь с прекрасной,
То проповедуешь Христа.
На свадьбах и в Библейской зале,
Среди веселий и забот,
Роняешь Лунину на бале,
Подъемлешь трепетных сирот,
Ленивец милый на Парнасе,
Забыв любви своей печаль,
С улыбкой дремлешь в Арзамасе
И спишь у графа де Лаваль.
Нося мучительное бремя
Пустых и тяжких должностей,
Один лишь ты находишь время
Смеяться лености моей.
Не вызывай меня ты боле
К навек оставленным трудам:
Ни к поэтической неволе,
Ни к обработанным стихам.
Что нужды, если и с ошибкой
И слабо иногда пою?
Пускай Нинета лишь улыбкой
Любовь беспечную мою
Воспламенит и успокоит !
А труд – и холоден, и пуст.
Поэма никогда не стоит
Улыбки сладострастных уст!
Глава двадцать пятая
Неподалеку от Неаполя есть маленький городок Нола. В городе были казармы драгунского полка. Старые драгуны помнили далекую северную страну, с которой пришлось столкнуться дважды: за Альпами в качестве побежденных, в московских снегах в качестве победителей. Испытав в жизни много, эти люди сами были готовы на многое, а самое заветное их желание – это было увидеть Италию свободной страной. Люди, жившие на Апеннинском полуострове, говорили одним языком, но делились на десятки государств, враждовавших друг с другом, благодаря искусственно подогретой вражде. Австрия была главной владетельницей Италии. Она диктовала мир и войну, она брала налоги, она под разными предлогами заставляла мирных крестьян в долинах и пастухов в горах работать на себя. Австрия в Италии все разъединяла и надо всем властвовала. Для борьбы с этой политикой поработительницы Италия пошла на организацию тайного общества. Оно было названо союзом угольщиков, по-итальянски «карбонарии». Эти угольщики повсюду имели свои организации – венты, баракки, форесты, мелкие и крупные объединения. Вента состояла из двадцати человек, и только один из них был связан с вентой другого места. В глухих лесах, где жгли уголь, устраивались сходки, сговаривались о сроках и способах связи. Так постепенно разъединенная сверху Италия объединялась в низах и подпольях. Самое большое и самое тесное объединение представляли собою войска. Ненавистные для Италии имена полков не делали солдат враждебными своей стране. Поэтому в тот день, когда драгуны получили известие об испанской революции, о том, что «Риего и Квирога подняли восстание во имя свободы своей страны», офицеры и солдаты Бурбонского драгунского полка в ноланских казармах не выдержали и, быстро поседлав лошадей, полетели в Неаполь. Они выстроились перед дворцом короля; во мгновение ока по сигналу присоединились к ним восемь тысяч карбонариев. Криками они вызвали Фердинанда на балкон и потребовали от него отречения или признания прав народа. С этого дня началась итальянская революция. Движение перекинулось на север, перевороты совершались повсюду, и эти события вызвали тревогу в сердцах самодержавных государей севера.
В Царском Селе, в маленькой комнатке, обитой палевым штофом, с светло-голубыми, почти стальными карнизами из шелка и панелями серого цвета, на маленьких, почти игрушечных креслах, за маленьким столом из серого полированного мрамора сидели друг против друга Александр и Аракчеев. Серые фарфоровые чашки с густым переваренным чаем стояли перед ними. Александр любил этот напиток, отбивающий сон. Аракчеев делал вид, что тоже любит, хотя в своем Грузине, новгородском имении, в такие вечера предпочитал выпить с любовницей Настасьей Минкиной стакан анисовой водки, укрепляющей мужественность.
Нервы русского самодержца расходились; он был то очень грустен, то возбужден, на Аракчеева смотрел с надеждой. Аракчеев чувствовал это и хотел поломаться.
– Да, государь, – говорил он, – кабы я тогда был в Питербурге, твоего дражайшего родителя не тронула бы святотатственная рука заговорщиков, а сейчас я уж никуда от тебя не поеду.
Александр опустил руки и поник головой. Рядом, по дивану, были разбросаны депеши и синяя папка с запиской Каразина о дворянской конституции. Александр смотрел на эту папку с выражением какого-то ужаса, и взгляд его переходил от иностранных депеш, сообщавших о ходе европейских революций, на эту каразинскую папку, казавшуюся все более и более страшной.
– Где он? – спросил Александр, кивком головы указывая на папку.
– В Шлиссельбурге, государь. Стриженая девка косы не заплетет, как он ладожской воды нахлебается. Знаю, что и не попытаются они его спасать.
– Кто они? – спросил Александр.
– До времени не тревожься, государь. Сам веду дело и сам все узнаю. Карбонарии есть повсеместно, я всех их знаю в Питербурге. Об одном прошу, как о милости: пятеро их вскоре повергнут к высочайшему престолу ходатайство об учреждении добровольного общества в пользу освобождения холопей, – отвергни их, государь, отвергни, ваше величество, ради незабвенной памяти покойного твоего родителя, дабы они не положили начало новому якобинству в Питербурге.
Александр ничего не ответил и закрыл лицо руками. Аракчеев ехидно улыбнулся, зная, что Александр его не видит.
Чаепитие продолжалось еще около часу. Александр с восторгом говорил об организации на Карлсбадской конференции держав международной следственной комиссии по ликвидации революционного движения Европы. Ему нравилась мысль конференции об организации инквизиции в Майнце, и его в восторг приводила мысль о возникновении новой «христианской Европы, белой и чистой». Он сам считал целесообразным «жесткой метлой и стальною щеткой смывать кровавый позор европейских революций». В глубине души он был убежден что его детские увлечения либерализмом никак не отразились на состоянии умов людей, его окружающих, и что они, эти люди, всегда готовы считаться лишь с мыслями его теперешнего дня.
По уходе Аракчеева он стал на колени в моленной комнате и, перебирая четки, клал положенные две тысячи поклонов. Огромные залысины на лбу от висков покрылись потом и красными пятнами, а царь все еще молился. Аракчеев в пять часов утра приехал в Петербург. На Кирочной, в канцелярии, явился к нему невзрачный человек с подслеповатыми, слезящимися глазами и бородой, похожей на банную мочалку в мыле. Аракчеев шепотом начал говорить с ним.
– Ну, где ж они хотят встретиться?
– В английском портовом трактире, ваше сиятельство.
– Встречи не допускай! А ежели на улице захочет подойти, то прямо хватайте – и в воду. С полицией устрой драку, ежели вмешается. Побег – знаешь куда. Пусть туды хоть сам полицмейстер приедет, там тебе крысиная нора – катайся, как сыр в масле.
– Слушаю, ваше сиятельство. Я боюсь только, что к господину Николаю Ивановичу Тургеневу и другой посланный есть.
– А ты узнай! Что мне до твоих боязней – «боюсь», «боюсь». Экий хам, рыжий дурак, ты эти штуки мне оставь. Пошел!
В широкой шляпе, закутавшись клетчатым пледом, раскуривая толстую трубку и закрываясь клубами дыма, уже два часа сидел после обеда Николай Тургенев в английской таверне. Никто не приходил, а между тем именно в этом костюме обещал он встретиться с незнакомцем, которого ни разу не видел и который был к нему послан.
Тургенев, «следственно, не мог бы его узнать», но тот узнать его мог. Вышел. Отправился пешком. Шел долго, инстинктивно выбирая не прямую дорогу. Ветер едва не срывал шляпу. Косой дождь засекал и крупными каплями бежал за шею. Края пледа щелкали, как бичи, намокшие и все же поддававшиеся капризному, рвущему ветру. Так дошел до дому, все надеясь, что по клетчатому пледу нужный человек узнает в нем Николая Тургенева. У самых ворот увидел толпу народа, человек шестьдесят стояли неподвижно. Дурное предчувствие кольнуло сердце. Тургенев ускорил шаги.
Что бы могло случиться, что привлекло эти десятки людей к воротам жилища?! С тревогой подошел он к набережной. Матрос и городовой обшаривали утопленника, положенного на куске парусины. Грязная, мутная, черная Фонтанка не успела еще закоченить выловленного из нее человека. Пока полицейский выворачивал ему карманы, отжимая одежду и расстегивая грудь, Тургенев успел рассмотреть утопленника. Маленькая фигурка, тщедушное тело, борода рыжая с клоками, веки, покрытые треснувшими жилками, руки, скрюченные, как петушиные лапы, маленькие, костлявые, желтые – типичный писарек из канцелярии. А из кармана достали документ потрясающего значения. Только Тургеневу и решился показать городовой этот документ. Агент тайной полиции Полбин, имевший право без доклада входить к всесильному Аракчееву. Повернули Полбина спиной кверху. Матрос выругался:
– Черта мы с ним возились! Ведь он убитый, а мы добрый час его качали. И как это кровь не пошла?