Повесть о братьях Тургеневых — страница 45 из 70

Череп был проломлен.

– Это работала железная рукавица, – сказал городовой, – с одного разу. А кровь вся в воде вытекла.

Вернувшись домой, Тургенев писал в дневнике, на полях против места:

«29 марта. Вчера получили здесь известие, что король гишпанский объявил конституцию кортесов. Слава тебе, славная армия гишпанская! Слава гишпанскому народу! Во второй раз Гишпания доказывает, что значит дух народный, что значит любовь к отечеству. Бывшие нынешние инсургенты (как теперь назовут их? надобно спросить у Фуше), сколько можно судить по газетам, вели себя весьма благородно. Объявили народу, что они хотят конституции, без которой Гишпания не может быть благополучна; объявили, что, может быть, предприятие их не удастся, они погибнут все жертвами за свою любовь к отечеству; но что память о сем предприятии, память о конституции, о свободе будет жить, останется в сердце гишпанского народа».

Поперек текста на поле:

«Вторник, 30 марта, 3/4 11 ночи. Сегодня поутру занимался устройством библиотеки. Обедал в английской таверне. Возвращаясь домой, видел, как против наших окошек откачивали утопшего в Фонтанке. Качали долго, но без пользы. Наконец унесли. Странны люди! Стараются воззвать к жизни умершего, а о живых мало думают...»

Через минуту перевернул страничку назад. Там написано было: "Теперь я слышал, что приехавший некто из Берлина говорит, что сам видел на улицах знаки неудовольствия против короля. Требуют конституции. Гишпания! Гишпания! Без знаков неудовольствия – тут узнаю я народ истинный!"

Задумался. Удивился, отчего этот приехавший некто не явился. Затем почти машинально, для того чтобы не забыть, зачеркнул слово «некто» и подписал: «полковник Базень».

Полковник Базень в штатском платье решил не идти в английскую таверну, а дожидаться Тургенева на набережной Фонтанки. Он простоял час, опершись на перила и смотря на грязную воду, как вдруг кто то схватил его за ноги и сошвырнул через перила. Во мгновение ока вспомнилась кавалерийская вольтижировка. Левой рукой схватившись за якорное кольцо, Базень перекинул ногу через перила и секунду спустя стоял перед плюгавым человеком, едва его не утопившим. Прежде чем тот успел броситься на него с ножом, Базень успел стукнуть его германским кастетом. Спокойно сошвырнул в воду аракчеевского шпиона, потом быстрыми шагами ушел с набережной.

* * *

Аракчеев сидел и дремал в кресле в своей канцелярии. Железная банка с чернилами и гусиными перьями, бронзовая песочница и разбросанные документы лежали на столе. Проснувшись, Аракчеев запустил щепотку в табакерку, нюхнул два раза, чихнул в синий фуляровый платок и ответил самому себе вслух:

– Нет, арестовывать Базеня нельзя, этак можно весь выводок распугать.

* * *

– Николай, ты дома? – спросил Александр Иванович, входя к брату.

Тот быстро закрыл дневник, встал и подвинул второе кресло, приглашая Александра Ивановича сесть.

– Ну, я просьбу твою исполнил, – сказал Александр Иванович. – Вот как обстоит дело. Постарайся месяца за два закончить и юридически проработать устав нашего общества, а Воронцов, Меншиков, Потоцкий и Петруша Вяземский согласились стать учредителями. Название дадим «Общество содействия освобождению крестьян».

Николай Тургенев встал и с важностью пожал руку брату.

– Благодарю вас, – сказал он. – Все это будет сделано. Надо надеяться, что власть наша хоть и самодержавная, но примет во внимание голос благоразумия.

Разговор перевели на другие темы. Александр Иванович был в хорошем настроении, смеялся, рассказывая о назначении Пирха командиром Преображенского полка.

– Подумаешь, какая радость – назначение этого ультрачерного человека! Недаром офицеры, повидавшие Париж и Европу, говорят, что Преображенский полк «попирхнулся», как бы армия не подавилась от этого попиршения.

– Считаю целесообразным сообщить вам, Александр Иванович, что без армии никакое освобождение страны невозможно.

Александр Иванович поднял глаза.

– Что ты хочешь сказать? – спросил он.

– Хочу сказать, что в армии у нас сейчас самая образованная часть общества. Без образованности невозможно провести реформу, без оружия невозможно ее удержать.

– Значит, о чем же идет речь? Будем говорить без обиняков: о перевороте государственном?

– Да, – жестко ответил Тургенев.

Голос его прозвучал металлически. Сам он стал похож на стальную машину. Взяв трость, подошел к мраморному столику и со всего размаху ударил ею по мраморным плиткам. Обломки трости и осколки мрамора посыпались на паркет.

Александр Иванович смотрел спокойно и сказал:

– Привык тебе верить. Твоя дорога – моя дорога. В успехе сомневаюсь, идею одобряю.

– Александр Иванович, – возразил Николай, – здесь одобрения мало. Пора почувствовать, до какой степени, до какого градуса накален весь честный и думающий Петербург, и если вы имеете в наследство от незабвенного родителя повеление истинной гуманности, то как можно тут раздумывать? Не сами ли вы оказываете покровительство лицам, гонимым от правительства. Кто изгнал вашего любимца Александра Пушкина? И кто его приютил, кто давал ему воспитание мыслям, кто воздухом свободы овеял молодую его музу, кто в «Арзамасе» произносил речи о свободе человеческих мнений, о свободе совести, о мире и братстве народов? Так что же нам теперь таиться друг от друга? Ежели азиатский деспот не идет на уступки, история кажет нам путь к его уничтожению.

– Нет, нет! – закричал Александр Иванович. – Только не это! Не вынесу крови! И моя рука ее не прольет!

– Хорошо, – сказал Николай, – тогда чужая рука прольет нашу кровь. И с этим можно помириться, если бы кровь наша могла растопить полюсы северные и южные, если бы льды деспотии, стесняющие прекрасную человеческую личность, могли растаять под горячим паром кровоточащего борца за идею. Но скудной крови нашей не хватит, и в той мере, в какой мы сами готовы пролить эту кровь, быть может, мы имеем право твердо сказать о пролитии крови враждебной.

Николай Тургенев представлял собою в момент произнесения этих слов картину исключительного спокойствия личности. Глаза его были ясны, фигура спокойна, и ничего в нем не осталось от вспышки бешенства человека, сломавшего трость о мозаичный стол.

* * *

Наступил июнь месяц. Восхитительные белые ночи царили над Петербургом. По Невскому из театра шел Николай Тургенев, празднуя тридцать лет своей жизни. Легкомыслие и веселость геттингенского студента чувствовались в его походке. Несмотря на хромоту, он не шел, а танцевал по тротуару. Широкие тротуары Невского проспекта, с огромными каменными плитами, казались ему бальными паркетами кассельского курзала. Не хватало только Лотты, чтобы покружиться в легких вальсах и вольтах под звуки Моцартовой музыки. В ушах пели восхитительные, победные, прекрасные мелодии Каталани, лучшей певицы в мире.

– Что это за голос! – говорил вслух Тургенев. – В нем и солнце Пиренеев и горное эхо Апеннин. То ли она испанка, то ли она итальянского племени, странная женщина с потоками восточного огня в голосе, загорелая, смуглая, с черными глазами. И звук голоса совершенно не похож на человеческий голос. Это звук самой природы, дикой, необузданной и изощренной.

Около полночи пришел домой. Голова кружилась и пьянела от голоса Каталани. Спать не мог, до такой степени в крови звучали призывы к новым, небывалым ощущениям жизни. Чтобы хоть сколько-нибудь прийти в себя, открыл зеленую тетрадь и записал:

"Вторник. Три четверти двенадцатого ночи. Не Каталани привела меня к этой книге. Вчера я ее слышал: восхищался – забыл, что я в несчастном моем отечестве, посреди варваров, дураков, неприятелей его. Так! Люди благонамеренные везде здесь встречают недоброхотов, противников. В мае месяце вместе с весною расцвела было в сердце моем надежда на что-нибудь доброе, полезное в отношении к крепостным крестьянам. Воронцов, Меншиков вознамерились работать к освобождению своих крестьян. Воронцов предуведомил государя. Он согласился. Открылась подписка. Подписался Васильчиков и на другой день потребовал свое имя назад; но, получив бумагу, утратил честь. Открылась подписка. На этой и я подписался, после Воронцова, Меншикова, другого Воронцова, Потоцкого, брата и вместе с князем Вяземским. Кочубей, доложив по сей подписке государю, объявил, что общество и подписки не нужны, а каждый может свои намерения, в рассуждении крестьян, сообщать министру внутренних дел. Кажется, на этом все и остановилось. Вяземский завтра едет или уже уехал сегодня.

Нечего тут говорить, даже и мне самому с собою. Безнадежность моя достигла высочайшей степени.. Пусть делают обстоятельства то, чего мы сделать и даже начать не можем. Что меня может привязать к теперешнему моему образу жизни и службы? Все для меня опостылело. Идея, бывшая у меня в голове прежде, очень меня занимает теперь: надобна помощь в жизни, и в жизни столь скучной, прозаической, безнадежной. Но идея эта, представляя много приятного, вместе и устрашает. Может быть, несбыточность желания будет полезна – но что еще может быть для меня полезно? Скучная, мрачная будущность, одинокая старость, морозы, эгоисты и бедствия непрерывные отечества – вот что для меня остается!"

– Как тебе понравилась Каталани? – спросил, входя, Александр Иванович.

– Восхитительна, – ответил Николай. – Но не Каталани привлекла меня к дневнику, а мысли о том, что до сих пор нет разрешения нашему обществу.

Александр Иванович подошел к столу и длительно, минут двадцать, объяснял брату причины неудачи проекта. Он изложил ему все петербургские сплетни последнего времени и сообщил, что, конечно, в Петербурге, за пределами небольшого круга военной молодежи, их имена становятся именами чужаков и людей небезопасных.

– Наше геттингенское образование, наши европейские идеи не вызывают ничего, кроме зависти глупцов и ненависти дураков. Невежественный разночинец и хам-помещик, встречающий пьяною икотою слово «свобода», одинаково суть наши враги. Невежественность и хамство завистливы к таланту и образованию, – вряд ли можем рассчитывать на сочувствие даже тех, за кого мы хлопочем. Лишь признательность будущих поколений может служить нам утешением. Государь под гнетом своей варварской страны стал склоняться к утешениям религии и к упованиям несбыточным. Хорошо ли, у