Повесть о детстве — страница 2 из 86

После «Цемента» Гладков много ищет, экспериментирует в своем творчестве, идет сложным и трудным путем. Им созданы в последующие годы пьесы: «Бурелом», «Ватага», сатирическая «Маленькая трилогия» («Непорочный черт», «Вдохновенный гусь», «Головоногий человек»), ряд других произведений. В конце 20-х годов он на продолжительное время уезжает на Днепрострой. Результатом этой поездки явился известный роман «Энергия», над которым писатель работал в 30-е годы.

Перед войной вышла его повесть «Березовая роща» — «поэма о лесе и преобразовании природы», как называл ее сам автор, и при этом добавлял: «одно из самых дорогих мне произведений».

Во время войны Ф. Гладков напечатал в газетах «Правда» и «Известия» серию очерков о людях тыла, рабочих уральских заводов, которые в неимоверно тяжелых условиях трудились для фронта, отдавая себя без остатка делу победы. Писатель создал тогда же две повести о людях военных лет — «Мать» и «Клятва».

Более полувека продолжалась литературная деятельность Ф. В Гладкова (он умер в 1958 году), им написана целая полка книг.

К «Повести о детстве» он вплотную приступил уже после войны, в конце сороковых годов. Но замысел этого произведения проходит фактически через всю его жизнь. Сначала, как мы писали выше, первый отроческий приступ «Дневник мальчика». Затем в 1930 году Горький взял с него слово, что он напишет повесть о пережитом. Писатель тогда же горячо взялся за дело и несколько месяцев работал над рукописью. Но потом важные вопросы жизни страны и текущей литературы заставили его отвлечься Затем — Великая Отечественная война…

И вот, наконец, настал час приняться за давно уже выношенный замысел. Что любопытно — писалась «Повесть о детстве» в непосредственной близости от описываемых родных мест. Об этом пишет в своих воспоминаниях критик 3. Гусева:

«В каленный морозом день подъехали мы… к заснеженной дачке в лесу под Пензой. Здесь… уединившись, писал Федор Васильевич свою «Повесть о детстве», первую книгу незавершенной эпопеи, которую хотел назвать «На земле отцов»..

Из всех комнат… он выбрал для работы небольшую, но самую светлую угловую… Мебель и вещи лишь необходимые. Письменный стол с горкой остро очинённых карандашей (писал только карандашом). Стопки чистой бумаги. Странички исписанной, где многажды перечеркнуты слова, строки. У стола на табурете, прямо за спинкой стула, где сидел, работая, ведерный самоварище с медными начищенными боками. Крепкий чай. Наливал, не отрываясь от рукописи.

И книги. Множество книг…

— Вот книжка о прошлом народа, — пристукнул он крепкой ладонью по исписанной стопе, но, ей-богу, я пишу о современности».

Замечательный советский писатель Михаил Пришвин говорил о произведениях, обладающих тайной современностью рассказа о несовременных вещах. К ним, видимо, можно отнести и «Повесть о детстве». Повествуя из середины бурного XX века о событиях восьмидесятых годов прошлого столетия, Ф. Гладков воскрешал перед нами во всей многосложной реальности навсегда ушедший мир и одновременно намечал некие силовые линии развития, пусть еще слабые, но которым суждено было бурное грядущее.

В этом — в верности времени прошедшему, верности времени историческому, времени движущемуся — своеобразие произведения.

М. Е. Салтыков-Щедрин отмечал в первых русских повестях о детстве среди других достоинств еще и разработку разнообразных сторон русского быта. И здесь яркой, многоцветной картиной предстает перед читателем давний быт русской деревни конца прошлого века!

Вот дедова изба, где растет маленький Федя, — не изба, а целый мир со своими жестокими законами, с жизнью, бредущей по раз установленной колее. Тут тесно и грязно. Дед — верховный правитель, жестокий бог и царь всей семьи — беспрерывно наставляет:

«Мы рабы божьи… Мы крестьяне, крестный труд от века несем». Обращаясь к своим домочадцам, заключает: «Несть нам воли и разума, опричь стариков: от них одних есть порядок и крепость жизни».

Мера воспитания одна — «кнутом ее хорошенько»… Заведены и строго соблюдаются обычаи, большинство из которых беспощадно подавляют в человеке даже намек на достоинство. Мечтает маленький Федя о новой шубе (а она даже не покупная, сошьет ее из домашней овчины за гроши здесь же, в избе, ходящий по домам швец Володимирыч), а бабушка тут же учит: поклонись в ноги, «головкой в дедовы валенки постукай и проси Христа ради…» Он так и сделает, хотя ему и невыразимо стыдно… «Но этим не заканчивался мой подвиг: сердито кричал отец и требовал того же. Приходилось елозить под столом и кланяться валенкам отца. Потом очередь наступала для Семы. Он это делал легко, уверенно, юрко, по давней привычке».

Пожалуй, вот это последнее — ловкость и юркость подростка Семы, привыкшего к рабскому обычаю, еще страшнее унижения маленького Феди…

Побои, унижения, оскорбления — они каждодневны, их уже не замечают. Вставали в избе затемно. Раньше всех подымался дед, «…снимал со стены трехвостку и стегал Сему, который спал на полу, на кошме, рядом с Титом и Сыгнеем. Сема уползал на четвереньках в чулан. Я кубарем слетал с печи и прятался под кровать, на которой сидел и одевался отец».

Но еще тяжелее гнета физического был гнет нравственный. Дед подавлял малейшую попытку не то чтоб мыслить самостоятельно, но даже говорить что-либо, не согласующееся с затверженными раз навсегда правилами. Дело усугублялось еще и тем, что семья была старообрядческая. Для деда Фомы всякое вольное слово «охально и губительно». Поэтому он властно прерывает всякий неугодный разговор каким-нибудь старинным поучением, совершенно непонятным для слушающих. «Но так как в этой угрожающей бессмысленности было какое-то пророческое предупреждение, какое-то гнетущее возмездие, «перст божий», неведомая сила, то все чувствовали себя пригвожденными к «немому смирению».

И как ужасно, что это «немое смирение» шло не от властей, не от многочисленных притеснителей народной жизни — помещиков, полиции, мироедов, и т. п. — нет, это было добровольное духовное рабство, культивировавшееся в семье, вбивавшееся в души с малых лет и до конца жизни…

А ведь происходило это не в какие-нибудь тмутараканские времена, а уже тогда, когда писали Лев Толстой и Достоевский, когда народовольцы подняли руку на самого царя, Ленин поступил в Казанский университет… А рядом миллионы и миллионы людей жили такой жизнью, как Федя и его семья…

«Самый страшный и мрачный угол — это иконный киот. Там много икон… Лики — темно-коричневые, страшно худые, сумасшедшие, зловещие, одежды красные и синие, в золотых нитях. Ниже — черные доски с призрачными лицами, такими же страшными и стариковски зловещими… Под образами черный сундучок, окованный железом. Я знаю: там — толстые, тяжелые книги, в коже, с медными застежками и разноцветными лентами-закладочками…»

Маленькому Феде очень хочется полистать эти старинные книги, особенно так называемые «лицевые», где масса рисунков — людей и страшных чудовищ. Но это строжайше запрещено. Мальчик только прикладывает ухо к запертому на замок сундучку. И тут его ловит дед. Происходит тяжелейшая и унизительная сцена…

Есть в избе и другая стена… «Над зеркалом лубочные картинки, купленные у тряпичника: «Бой непобедимого, храброго богатыря с Полканом»… «Ступени человеческой жизни»… портрет царя Александра Третьего… и царицы с хитрой прической — волосы взбиты высоко, как каракулевская шапка…»

Это все — из разряда тех изданий «для народа», которые Лев Толстой презрительно именовал «ошурками» и пояснял — «та пиша, которая не годится сытым — отдать ее голодным». А когда Федя принесет тайком в дом «Сказку о царе Салтане» и с упоением начнет ее читать, дед яростно закричит: «бесовскую мразь притащил в избу»… И тут же с остервенением порвет книжку и клочки бросит в лохань…

Вот почему маленький Федя приходит к горькому выводу:

«А в избе и на улице трудная жизнь: в избе страшный дед…

В избе у нас редко смеются: все скучно молчат или разговаривают осторожно…» А за пределами избы — свои страсти Здесь мир еще более суровый, переполненный несправедливостью, так остро ранящей детское сердце.

…Как волки на стадо, налетают в деревню полицейские, урядники, пристав и прочие. И встает стон над селом — идет форменный грабеж, из домов волокут все, что поценнее, — самовары, рухлядь, ведут со дворов коров, овец… Что же это такое? Обычное делосбор недоимок. А кто возмутится — расправа коротка — тут же вязать да в тюрьму. Так и живет село — от одного разбоя царских властей до другого.

Неподалеку от села — господский дом, где живет с семьей барин Измайлов. Это не только непонятный и чужой мир, а и враждебная сила. Хотя помещик Измайлов может иной раз заступиться за крестьянина, но в конечном счете он полностью на стороне угнетателей. Ведь это он продает мироеду Митрию Стодневу землю, которую искони обрабатывали мужики, а потом вместе со становым посмеется над законными претензиями крестьян…

Но еще страшнее, чем эта внешняя противостоящая сила — становой, урядники, чиновники, помещик — свои сельские мироеды Вот, к примеру, тот же Митрий Стоднев. Он свой, «тутошний», да еще и старообрядец. И не простой — а самый главный. Каждый раз поучает всех на очередном молении жить по божьему, христианскому закону. А ведь он и есть первейший враг своих односельчан Ловкий, безжалостный кулак, он уже подмял под себя добрую половину села, все у него в неоплатном долгу, попросту — в кабале.

Лицемерный и жестокий, он не остановится ни перед чем, даже родного брата Петра отправляет на каторгу.

А местная власть — староста, сотские — до чего же они мерзки и отвратительны. Вот два ражих, пьяных мужика — староста и сотский — хватают бабушку Наталью и волоком волокут по дороге в «жигулевку» — так называли в селе местную тюрьму Волокут, как куль, не считаясь ни со старостью, ни с болезнью, ни с тем, что перед ними женщина… Им показалось, что она не оказала уважения крестному ходу.

Даже не перечислишь всех фактов ужасного насилия, которые окружали маленького Федю. С полным правом он может сказать о себе — «жизнь моя сложна и опасна». Опасна не только в смысле физической гибели, от которой он не раз был на волоске, но и в смысле гибели нравственной в этой атмосфере одичания и жестокости.