Повесть о детстве — страница 27 из 86

рытый амбарами и каменными кладовыми. Сейчас же за избой спускалась проезжая дорога, засоренная навозом и клочками соломы. Она была рыжая, гладко укатанная полозьями саней до льдистого блеска. На горе, у спуска, стоял старый дом с тесовой крышей, а с крыши свешивались сугробы снега. Внизу, где дорога шла уже полого по прибрежным песчаным наносам, ютилась большая изба, которая когда-то была постоялым двором. Теперь она свалилась набок от старости. Здесь жил кузнец Потап, всегда прокопченный, бородатый и молчаливый мужик, который кричал и ругался только в своей кузнице. Она, тоже прокопченная, дымилась на взлобке у самой реки. У Потапа был сынишка старше меня на год — Петька, такой же прокопченный, как отец. С ним мы всегда катались вместе на салазках. Он и сейчас неторопливо и хозяйственно шагал ко мне с большими санками и звал меня рукой.

— Пойдем, что ли, кататься-то!.. — недовольным басом встретил он меня, точно делал мне одолжение, как взрослый. — Тятька лежит после обеда, а мамка на реке белье полощет. В кузнице возились… Замаялся я на мехах, как черт: работы много.

В кузнице я никогда не был, и меня давно тянул ее таинственный шум и ладный звон молотов, а еще сильнее — ослепительные звездные брызги, которые вылетали по вечерам из дымной двери. Я нарочно выбегал на задний двор и с обрыва долго слушал звонкое звяканье ручника, смотрел на оранжевые вспышки огня, отраженного на снегу, и ждал, когда будут вылетать из двери дрожащие звезды перегретого железа. Мне казалось, что там, в кузнице, какая-то невиданная работа, полная чудес, а сам кузнец и Петька были особые люди. Поэтому я к Петьке относился с опаской, а его угрюмость немного пугала меня. Перед Потапом же, когда он, волосатый, в кожаном фартуке, с усталыми глазами, встречался мне на улице, я испытывал смутный страх.

И всегда, как только я сходился с Петькой, я не мог играть с ним, как с другими парнишками: он стеснял меня, как взрослый, и возбуждал во мне острое любопытство.

— Я за водой еду: кататься мне неколи, — с важностью ответил я ему, не останавливаясь. Мне хотелось показать, что я самосильный работник, а не ребенок, с которым впору нянчиться.

Он смотрел мне в ноги и снисходительно усмехался.

— А я бабушке Наталье сколь раз воду носил на коромысле. Рази на салазках-то много привезешь! Это ведрушко — игрушка. А ты еще и ковшик взял…

Этот насмешливый тон сильного человека и тяжелое спокойствие опытного работника сразили меня. Мне нечего было противопоставить ему. Я страдал от унижения: нужно было отплатить ему во что бы то ни стало, иначе в глазах его я останусь ничтожеством. Я решил поразить его без боя:

— Ты еще азбучки не знаешь. Я уже Псалтырь и Цветник читаю. Я и гражданскую печать разбираю.

На него мой удар не произвел никакого действия. Он пренебрежительно отразил мой наскок:

— Ну, так что? Мне это без надобности. Зачем нам в кузнице твоя азбучка? Там огонь да железо, а не чтение.

У тятьки молот в полпуда… как бахнет — земля трясется.

Господи, помилуй нас про запас… почешусь и спасусь да чашкой-ложкой запасусь.

И он ухмыльнулся и плюнул с писком через зубы. Забыв о том, что он старше и сильнее меня, я сжал кулачишки и враждебно выпалил сквозь слезы:

— А вы в кузнице с бесами знаетесь…

Он попятился от меня и растерялся. Мои слова так на него подействовали, что он онемел и, как дурачок, стал топтаться на месте, мигая черными глазами. А я глушил его, ободренный его растерянностью:

— Твой отец сам на беса похож — весь черный, страшный и глаза красные.

— Это — от горна, кулугур.

— А горно ваше что? Норка в ад. Тебя бесята, как мухи, облепили.

Петька крепче натянул варежки и дружелюбно сказал:

— Ну, поехали. Я свое ведро захвачу, мы оба бабушке Наталье воды привезем. Садись на мои салазки: я тебя довезу до дому, а свои салазки держи за веревочку.

— Я и сам повезу, — недоверчиво возразил я. — Чай, я не маленький…

Он оживился и сразу потерял свою важность. Это был хороший парень добрый, с горячим сердцем, искренний товарищ. Видно было, что ему хочется дружить со мной и не ссориться. Голос его стал тоненьким, мальчишечьим и глаза теплыми и ласковыми.

— Вот чудак! Ведь, чай, мы играем. Ведь и большие играют. Садись!

Я сел на его санки, а веревочку от своих салазок надел на рукав. Так как дорожка шла вниз по пологому склону, он сразу же взял на рысь и заржал жеребенком.

— Иго-го!.. Поехали с орехами!.. Наши сани с подрезами… Конь-огонь, золотые подковки… Дуга писаная, шапка плисовая…

Петька подпрыгивал, повизгивал, лягался, дубленая шубенка его, покрытая гарью, с частыми оборками назади, хлопала по стареньким валенкам, и мне чудилось, что это ёкает селезенка у конька-бегунка. Снег по сторонам, на взгорках, на оползнях летел поземкой, ветер резал лицо, и я смеялся от радости быстролетной езды и от уморительного бега Петьки, который никак не мог удрать от настигавших его салазок. Он бросил мне веревку, а сам свернул к воротам своей избы. Салазки быстро пролетели мимо ворот и остановились у высокого длинного бугра — у «выхода», над дверью которого свешивалась пышная бахрома снега.

От Петькиной избы до речки было недалеко. Кузница, вся черная от копоти, с четырьмя столбами для ковки лошадей, с кучами шлака со всех сторон, стояла на обрывистом бугорке. Она была заперта. На речке, у проруби, била вальком белье тетка Пелагея в короткой овчинной шубейке, в. теплой шали. Валек чавкал по какой-то холщовой одежине, и каждый удар откликался эхом в голых ветлах на нашем берегу с грачиными гнездами в ветвях. Тетка Пелагея, с красным лицом, часто бросала валек и дула в размокшие и посиневшие руки. Петька уверенно подошел с ведром к проруби и грубо прикрикнул на мать:

— Погоди ты, мамка, не грязни воду-то!

Она послушно положила на кучу белья валек и мелкими шажками стала приплясывать вокруг проруби. — Руки-то паром зашлись, — пожаловалась она. — Иззябла вся! — И вдруг сердито прохрипела: — Я ведь тебе сказала салазки мне привези, а ты — на-ка! — своими делами занялся.

Петька не обратил внимания на упрек матери и сказал.

— Чего ты колотишь без пути? Окоченела вся, а дома — опять на печь и дохать будешь. У меня не сто рук: не то на мехах стоять, не то за тобой ходить. А тут тятька запьет, на тебя глядя. За ним тоже гляди да отхаживай. Двужильный я, что ли?..

И с ухмылкой пояснил мне:

— У нас, брат, так: мамка сдуру захворает — тятька пить начнет. Пьет и плачет: «Пелагея, бат, умрешь, бат, совсем я с кругу сопьюсь!» Только с ними и возись. Одну отхаживай да Лущенку ублажай, чтоб травами лечила да черными тараканами, другого в баню води да квасом отпаивай. А тут еще Микитка на моих руках. Поживи-ка, как я, — быком завоешь…

Пелагея безучастно топталась рядом и даже не посмотрела на него, а только сказала мне сиплым от простуды голосом:

— Он, арбешник, в бабьи дела мешается: и муку в ночевки сеет, и пеленки Микиткины стирает, и печь топит.

Отец хотел подручного в кузницу нанять, так он на него кочетом налетел: «А я-то тебе, бат, что, тятька? Чай, не чурак и не дурак!»

Петька, весь красный от натуги, вытащил ведро, хоть и расплескал его почти до половины, и, не слушая мать, поставил его на мои салазки. Потом степенно возвратился к проруби с моим ведром.

Ни слова не говоря, он сгреб уже замороженное тряпье в охапку и положил его на свои салазки. Пелагея забеспокоилась и хотела оттолкнуть его, но Петька протянул ей свои большие варежки и заботливо приказал:

— Нечего тебе здесь возиться, мамка. На, надевай на свои грабли-то. Сосулька!

— Ты мне не мешай, Петька!.. — рассердилась Пелагея и даже валенком притопнула. — Чего тут распоряжаешься?

Я еще не отхлопала тятькину рубашку… Не вводи меня в грех!

Но Петька сам надел ей на окоченевшие руки зарежки, ласково подтолкнул ее к салазкам и вложил ей веревку в руку.

— Ну, качай, не серчай!.. Но! Не приди я сюда — совсем бы ко льду приморозилась.

Пелагея послушно повезла свои санки, а мы с Петькой потащили мои с двумя ведрами воды.

Когда мы сравнялись с их избой, из калитки вышел кузнец, заспанный, неумытый, в кожаном фартуке поверх шубы. Черная борода его была всклокочена. Он и зимой ходил без шапки. На большой голове торчало в разные стороны целое руно волос. Огромные руки, обнаженные и черные, казались очень тяжелыми. И было странно слышать его глухой и очень приветливый голос:

— Сынок! Петенька! Ты хлопочешь все, хозяин мой милый. Вот господь дал сынка-то… Золото! Ты отдохнул бы, Петюшка, и так заработался.

Петька неодобрительно посмотрел на него искоса и с досадой отмахнулся.

— Ну-у, разомлел на печке-то!.. «Сыно-ок, сыно-ок»… — ухмыляясь, передразнивал он отца. — Иди без разговору: там, в кузнице-то, тебе еще шесть сошников ковать, два топора оттягивать да сколько подков!.. Я сейчас приду — только воду с Федюшкой отвезем бабушке Наталье.

— A это чей парнишка-то? — ласково улыбнулся Потап. — А-с-, Настёчкия?.. Значит, дяди Фомы внучек… Ну. ну… Приходи к нам в кузницу, я топорик тебе сделаю… Ты его, сынок, в гости зови, мать ватрушки испечет.

XIII

В избе бабушки пронзительно кричала тетя Маша, а мать отвечала ей с надрывной угрозой.

— Ого! — с лукавым одобрением отозвался Петька, кивая на маленькие слепенькие оконца. — Засучили рукава, разбросали все дрова… Разбивай горшки — береги башки! Дядя Ларивон Маньку-то вашу пропивает. Я в избу не пойду: тут дела мне мало. Поставим салазки во дворе, и удеру: в кузницу надо. А за ведром я вечером приду аль мамку пришлю.

Мы втащили санки во дворик, подволокли их вверх, к дровам, и Петька степенно и молча пошел обратно.

Я смотрел ему велел с завистью, мне он казался совсем взрослым мужиком, с огромным опытом к знанием жизни.

В своей семье он — самосильный хозяин и помощник: без него и отец и мать как без рук. В сравнении с ним не только Сыгкей или Тит, но и отец мой были бессловесными работниками: они не могли и глаз поднять на деда, а по своей воле и до соломины не смели дотронуться.