Повесть о детстве — страница 31 из 86

«В плети!.. На конюшни! На каторгу!..» Вижу, кто-то кол в него швырнул, да мимо, а барин-то упал да на четырках — в двери. Тут и началось… Все валом бросились к окошкам, стекла бить начали. Дворня — в дом… Одни мужики — за ними, двери стали ломать, другие — к амбарам, к конюшне. Лошадей, коров, овец выгнали. Сарай подожгли: дым повалил, на гумне тоже дым…

Я уже сидел на кровати у бабушки, ловил каждое ее слово и позабыл о печке, о щах, о каше. Такой необыкновенный рассказ слышал я впервые. Хотя рассказывала она слабым голосом, с перерывами, с одышкой, часто шепотом, но каждое ее слово было живое, зримое, проникновенное.

Есть люди, которые обладают чудесной способностью не только произносить, но творить слова, то есть говорить их кстати, к месту, воплощать в них и мысль и чувство полно, густо, впечатлительно. Эти слова чаще похожи на мысли вслух и звучат тихо, задушевно, но образы их остаются в памяти навсегда. Бабушка Наталья дышала искренностью своих слов: для нее ни одно сказанное слово не пропадало даром, для нее сказать — значит выразить то, чем в данную минуту живет ее душа. Я никогда не слышал, как она пела, но речь ее всегда похожа была на песню. Не рассказывала она мне и сказок, но каждый ее рассказ о пережитом похож был на увлекательную сказку. Она много пережила на своем веку всяких невзгод: испытала муки бесприютности, беззащитности, вынесла бесправие рабского труда и научилась прощать таким же людям, как она, их жестокости и заблуждения.

Как-то я спросил у нее:

— А кто у мамы отец был?

Бабушка без смущения, очень просто ответила, с задумчивой теплотой в голосе:

— Хороший человек. Карахтером-то Настя на него походит.

— Нет, кто он? — приставал я к ней с настойчивым любопытством.

— Не спрашивай, Феденька! Его уж давно нет. Ждала я его и не дождалась.

— А я знаю кто… — вызывающе поддразнил я бабушку. — Это — Павел… с которым ты жила в Кизляре.

Бабушка спокойно сдвинула брови, вздохнула и с упреком взглянула на меня.

— Знать тебе это не к чему, роднуша. Это дело к твоему разуму не приспело.

— А ежели меня на улице дразнят…

И я видел, что ей больно было слышать от меня позорное слово: оно хлестнуло ее по сердцу. По пепельному ее лицу прошла тень гнева, морщины как будто отвердели, и в мутно-серых глазах вспыхнул огонек.

— Собака — и та без нужды не лает, а дурачина — как осина, шебаршит без причины. А из осины не выйдет ни сохи, ни дубины. Так, бывало, любил говорить покойный дедушка Михаиле. У любого дурака, Феденька, дурости на весь мир хватит. А ум — как золото: он не у всякого Якова.

Талан не всякому дан. Мал золотник, да дорог. Береги его для доброго дела. Живи своим умом, а честь расти трудом.

Она любила говорить пословицами и складными словами, и запас их был у нее неистощим. Эта народная мудрость, отлитая в емких и звучных словах, чудилась мне широким полем, усыпанным цветами. Говорила она легко, распевно, немного грустно, и слова звучали красиво и необъятно.

К своей болезни она относилась кротко, беспечально, как к неизбежной и естественной повинности. Она знала, что болезнь эта неизлечима, но о смерти говорила спокойно, без волнений и жалоб:

— Не подняться уж мне, Феденька: ноги подламываются, а в животе огонь… Уж больно охота мне по снежку походить: на горках-то он серебряный, а в яминках — синьцвет… и воздух ядреный, березовыми дровами пахнет…

Дожить бы до весны, до красной горки, а там уж и на покой. По весне, при цветах, на солнышке да когда жавороночки в небесах, хорошо душеньку свою богородице в руки отдать. Весной-то ведь владычица сама за душенькой приходит… вся — в цветах, а ее пчелки несут, как на облачке…

И медвяной да черемушный дух кругом, словно ладан…

XV

Как-то вломился к ней дядя Ларивон. Еще со двора он завыл пьяным голосом под грохот калитки:

— Мамынька! Богоданная!.. Прости ты меня, окаянного. К тебе иду, сердешная… Мамынька, дороговина моя!..

Захлопнув за собой дверь, он поставил на стол ведро медвяной браги с жестяным ковшом, который висел на крючке, загнутом на конце ручки, с трудом снял шапку и, благочестиво устремившись в передний угол, неуклюже стал креститься и кланяться в пояс. Потом смиренно повернулся к кровати, низко поклонился бабушке:

— Здорово живешь, мамынька!

Бабушка жалко улыбнулась ему и слабым голосом пригласила:

— Поди-ка, Ларенька! Садись, милый! Какое уж здоровье-то…

— Благослови меня, мамынька, Христа ради…

— Бог благословит.

Нетвердым шагом он подошел ко мне и погладил меня по голове.

— Тут и племянничек родной… Какой сынок-то у Настеньки растет! Кудрявенький, светленький, грамотей.

Неожиданно он заплакал и, всхлипывая, сел на лавку.

— Мамынька, смерть-то у тебя не за горами… краше в гроб кладут… Почитаю я тебя, мамынька, и люблю пуще матери родной! Сколь я тебе горя принес, мамынька! Как я буду за свои грехи господу богу отвечать? Ежели бы не ты, пропал бы я, мамынька… сгинул бы, как собака…

Бабушка улыбалась и лепетала:

— Эх, Ларя, Ларя!.. Без пути ты живешь, без радости…

Пьешь бесперечь… Зачем пьешь? А какой ты мужик хороший! Жить бы тебе, Ларя, трезвому да добро наживать.

Ларивон в отчаянии закрутил волосатой башкой.

— Зачем, мамынька дорогая, мне добро? Да и как его наживать? Противно мне… все спроть души. Силы у меня, как у быка, а деть ее некуда. И на кулачках-то от меня все шарахаются. Только один-разъединый раз меня избили, да и то пьяного, и не помню кто… Тоска меня, мамынька, съела. Не знаю, как быть… места не нахожу… Ушел бы я не знай куда… И не знай, чего бы я сделал… Вот возьму да все село и сожгу… со всех концов… чтобы все взбесились… Али бы в скит уйти…

— Об одном тебя, Ларя, молю: дай мне ка исход души обещание — не бей, не терзай свою Татьяну. Для тебя, силача, зазорно это, Ларенька. Сила-то тебя и взбесила. А над тобой люди смеются. Нехорошо, Ларя, когда над силачом мелюзга потешается.

Он без передышки выпил полный ковш браги и ударил им по столу. Черпачок со звоном отлетел к порогу.

— Я Машку пропил, мамынька. Максиму Сусину пропил — за Фильку. И тебя не спросился. Взял да и пропил.

И неожиданно упал на колени перед постелью бабушки.

— Бей меня, дурака, мамынька! Выдери мне все волосы, бороду по волосочку вырви.

Я ожидал, что бабушка набросится на него, замечется, зайдется сердцем, но она даже и лица к нему не повернула, — лежала тихая, спокойная, с обычной печалью в глазах.

И только кротко сказала, поглаживая сухой рукой по лохматой голове Ларивона:

— Зря озоруешь, Ларя. Какая тебе от этого корысть и радость? Сгубить девку нетрудно, трудно себе хозяином быть. А себе ты не владыка. Машу-то насильно не выдашь.

— За волосы вытащу… — гнусаво вскричал он, задыхаясь. — Прямо Максимке в избу брошу.

— Нет, Ларя, Маша сильнее тебя: она карахтерная. Вы одного отца дети, оба упрямые да норовистые, только она-то умнее и хитрее тебя. Умного кулаком не сломишь, только искалечишь.

Ларивон, как медведь, тяжело встал с пола и с дико выпученными глазами, обезумевший, рванул себя за бороду, широко размахнул и сшиб кулачищем ведро с брагой.

Грязно-коричневая жидкость выплеснулась на пол и густо забрызгала печку и дверь. Ведро дрябло закувыркалось к порогу. Удушливо запахло кислой вонью дрожжей и меда.

— Вот тебе с Машкой что будет…

Он сжал кулаки и быком уставился на бабушку. А бабушка через силу поднялась на локоть и указала пальцем на иконы. Ее лицо окаменело, как у мертвеца.

— Ларя, Ларенька, перекрестись на образ матери божьей. Ты, сынок, на кого руки хочешь поднять?

Как огнем, у меня обожгло сердце, кровь так бурно бросилась мне в голову, что зашевелились волосы. Задыхаясь и не помня себя, я кинулся к бабушке. В руке у меня почему-то оказался нож, и, размахивая им, я визгливо крикнул:

— Только тронь, я тебе брюхо пропорю! Бабушка при смерти, а ты ее хочешь бить. Не дам! Дедушка домовой, спаси!..

Ларивон невольно отшатнулся и часто замигал, словно ему запорошило глаза. Мне показалось, что он даже испуганно охнул и стал растерянно озираться.

— Мамынька, это чего он делает, а?.. Зарезать хочет… Это дядю-то? Батюшки!

Он затоптался в лужах браги, хлопнул себя руками по бедрам и весь затрясся от хохота.

— Ах ты, сукин кот!.. Эдакнй таракашка — с ножом… да спроть такого жеребца. Да ведь ты бы зарезал меня…

— И зарежу — только тронь баушку.

Бабушка строго окликнула меня и сердито, хоть и больным голосом, приказала:

— Дай-ка мне, Федя, ножик-то. Да как это ты смел с ножиком на дядю Ларивона? Постреленок ты эдакий!

— Пускай только попробует еще, я, даром что маленький, пырну изо всей силы.

Ларивон зашелся от хохота и грохнулся на лавку.

Бабушка отняла у меня нож и оттолкнула меня от себя.

— Иди в чулан! Не суйся, куда тебе не надо! Ишь чего надумал, парнишка окаянный! Я вот скажу матери-то — она тебя отхлещет.

— Не пойду! — бунтовал я. — Ты и так умираешь, а он, еще здесь бушует.

Ларивон вскочил со скамьи, и не успел я опомниться, как сильные его руки вскинули меня к потолку. Я забрыкался и с ненавистью смотрел в волосатое, хмельное его лицо, обветренное и обмороженное до глянца.

— Будешь еще с ножом на меня прыгать, курник? Говори, а то сейчас брошу тебя на пол и разобью.

— Буду! — орал я, готовый разрыдаться. — Буду!

И баушку не трог, и Машу не трог: они бессчастные…

Он медленно опустил меня на пол. Лицо его нахмурилось, и он вздохнул. Бабушка опять обмякла и страдальчески улыбалась.

— Видишь, Ларя, какой у меня внучек-то? Защитник!

Живота не жалеет.

Ларивон протянул мне руку и сказал угрюмо;

— Ну, давай мириться. Отшиб ты меня, племяшок.

Больше не буду. Хошь, я научу тебя на кулачки драться?

И вдруг опять затрясся от хохота:

— Как он домового-то… Помогай, бат, дедушка домовой! Ух ты, Настёнкин сын, как распотешил!..