Повесть о детстве — страница 32 из 86

Он оттолкнул меня в сторону, шагнул к бабушке, низко ей поклонился и покорно проговорил:

— Прости меня, Христа ради, мамынька, окаянного!

— Бог простит, Ларя. Я уж не встану больше. Похорони меня, милый, по-хорошему, чтобы люди не осудили. Дай тебе, господи, счастья.

— Мамынька, весь расшибусь, а похороню, как барыню.

Портки продам, а поминки сделаю на весь порядок.

Бабушка поманила его пальцем, он наклонился над нею.

Она взяла в руки его лохматую голову, притянула к себе и поцеловала.

— Об отце помни, Ларя. Такого человека однова земля родит. Горе принести людям и дурак может, а человека вознести трудно. Вознесешь добром другого — сам вознесешься. Не губи родных, Ларя, — сам сгибнешь, даром пропадешь. Слушай, чего говорю, Ларенька, да помни… И душа у тебя хорошая, и сердце радошное… не убивай души, Ларя!..

Поглаживая его лохмы, она уговаривала его, как ребенка:

— Вот весна скоро придет, Ларя, а весной поехать бы тебе в Астрахань… на ватаги… Раздолье там… и кого-то там нет!.. Да там силушкой-то своей и размахнулся бы…

Этот силач и боец опять заплакал. Захлебываясь слезами, он нежно повторял только одно слово:

— Мамынька!.. Мамынька!..

Схватив со стола шапку, он, наклонившись вперед, пошел к двери, поднял ведро и вылез в. сени, как большущий зверь.

На другой день бабушка Наталья послала меня на барский двор к Маше, чтобы позвать ее к ней: здоровье, мол, у ней, у бабушки, стало совсем плохое — как бы ей не умереть.

— Да скажи ей, чтобы побереглась: как бы Ларивон йе сделал ей худа, как бы не нагрянул к ней с пьяных глаз и не обесславил на всю округу. Похоронили бы меня честь честью, а после уж пущай живут как хотят.

От бабушкиной избы надо было подняться прямо на гору и идти вдоль высокого обрыва над речкой. У последней избы верхнего порядка дорогу пересекало прясло, которое отделяло барское имение от деревни. В последней избе жил Архип Уколов со старухой — бывший солдат. Одна нога была у него на деревяшке, но он бойко ковылял на ней, не зная усталости. Скотины у него не было, надел свой он отдавал шабрам за хлеб, а сам — хороший печник — ходил по округе, клал печи или плотничал. Но мастер он был на все руки: и маляр, и столяр, и сапожник, и плотник. На барском дворе он был свой человек, и его там ценили очень высоко. Он по какому-то своему способу построил плотину для водяной мельницы, сделал для барчат красивые лодки, хотя никогда раньше их не делал. Даже печи клал необычно, и другие печники только разводили руками. Домовитые мужики его презирали за бедность, но обходиться без него не могли. В деревне никто не курил — с давних пор считалось это грехом, позорной слабостью и развратом, — но Архип, как старый отставной солдат, раненный на войне с турками, курил трубочку безвозбранно.

Особенно любили его ребятишки: он искусно делал затейливые игрушки вырезал из дерева лошадей, делал телеги, сохи, ветряные мельницы с колесами и жерновами.

Когда он был дома, около его избы всегда собиралась толпа малышей и подростков. Он толкался среди них и рассказывал им всякую всячину. На выдумки тоже был большой охотник. Держался он с ребятишками как ровня и дарил им свои поделки. Это был высокий старик с молодым лицом, с живыми, лукавыми глазами, стриженный по-солдатски, с густыми усами, которые срастались с бачкам.и. Веселый и расторопный, хоть и на деревяшке, он любил посмеяться и поиграть с девками. Володимирыч с Архипом были задушевные друзья: оба были на войне, оба трубокуры, оба люди бывалые, оба не унывали и относились к людям с беззлобной насмешечкой, но Володимирыч был мудрец, а Архип ходил с прозвищем «шутолома».

Когда я подошел к воротам, он стоял у прясла без шубы и шапки и привязывал деревянного солдата к колу. Дул легкий ветерок со стороны барского двора, к солдат с трещоткой взмахивал саблями в руках. Архип смеялся мне навстречу, показывая на солдата, задушливо кашлял и кричал:

— Вот какой храбрый барабанщик! Рубит, колет турка и в барабан бьет! Смирно! Здра-жла, портупей-прапорщик! — И Архип приложил руку к уху. Потом по-солдатски повернулся ко мне и поманил пальцем: — Ты чей, тятькин сын?

— Василия Фомича.

— Куда в поход собрался и откуда выступил?

— Чай, на барский двор, к тете Маше. Бабушка-то Наталья слегла, а я у ней убираюсь.

Архип поглядел в сторону барского двора, потом опять повернулся ко мне, смерил меня молодыми глазами, гмыкнул, вынул трубочку изо рта и постукал ею по колу. Было морозно, и деревня внизу, за речкой, коченела в опаловой дымке, а старик стоял на жгучем ветерке и словно не чувствовал холода. Деревянный солдат трещал и махал саблями.

— Вот что, Васильич… Дядя твой Ларивон с Максимом пошли на штурм крепости. Машарка-то может сейчас попасть им в плен. Бежи-ка вприпрыжку прямо по обрыву, зайди с той стороны, прямо к кухне, и труби сигнал. Эти турки пошли в обход по дороге мимо сушилок. Дуй во- все лопатки. Погоди-ка! — спохватился он. — Я сейчас ломоть хлеба вынесу, — встретят тебя собачищи, бросай им по кусочку. Они маленьких не трогают, а испугать испугают. Ну, да тебя Машарка в окошко увидит — выбежит.

Он смешно заковылял на своей деревяшке к крыльцу и запрыгал по ступенькам лесенки. На ходу подмигнул мне, потом сделал свирепое лицо и хрипло запел:

По горам твоим Балканским

Пронеслась слава об нас…

Раз, два-с, редька, квас!..

И пристукнул своей деревяшкой. Это было так забавно, что я засмеялся и подбежал к крылечку.

Он вышел уже в полушубке и в какой-то невиданной шапке, похожей на горшок, с петушиным пером сбоку. Подавая сверху, через перильце, ломоть черного хлеба, он сказал, покачивая головой:

— Ты, паренек, беги изо всех сил: как бы с Машаркой-то не случилось чего… Скрутят девку-то… Пропили, мерзавцы.

А девка-то какая! Ах, бородища чертова! За двенадцать целковых… а лошадь стоит двадцать пять. Ну? Чего стоишь? Валяй! Строчи ногами-то! А я пойду навещу бабушку-то Наталью. Постой, постой!.. Хорошая старуха.

У нас хорошие-то человеки живут, как калеки. Хорошему человеку откровенно жить нельзя. Это я только тебе говорю, парнишка. Одна радость с вами, малышами, душу отводить. Приходи ко мне — я тебе игрушки сделаю.

Он страдальчески сморщил лицо и сокрушенно закачал головой.

— Не поспеешь, боюсь. Далеко уж они… Разболтался, старый дурак: детишек-то больно люблю. Строчи скорее!

У тебя ножки-то резвые, как крылышки, — лети!

Барский дом стоял недалеко отсюда — на самом краю крутого спуска к реке. Дом был очень старый, деревянный, обшитый досками, почерневшими от многолетия. Это был обычный помещичий дом, с колоннами, с мезонином, с обширным фруктовым садом по склону, с широким двором позади. Дальше, за двором, шли разные дворовые постройки — конюшни, амбары, скотные помещения, а еще дальше — большое гумно, загроможденное копнами, ометами соломы, тут же сушилки, риги, кошары и плоские, длинные сараи для сельскохозяйственных машин.

С высокого обрыва открывалась широкая низина за рекой, ослепительно сияющая сугробами снега в синих оттенях. Отсюда видны были Ключи, Выселки, Петровский хутор и даже Варыпаевка при впадении нашей Чернавки в Няньгу. Теперь, зимою, среди сияющей снежной белизны, наше село внизу тянулось длинной пестрой полосой, пересекая излучину реки и стягивая ее, как тетива. На луке стояла деревянная церковь с высоким шпилем на колокольне. Хорошо было смотреть отсюда вниз и вдаль, где на горизонте дымился лес с одной очень высокой сосной, увенчанной черной тройной короной. Все отсюда казалось воздушным в легкой морозной дымке: и застывшие волны снега глубоко внизу, мерцающие огнем, и таинственная синева далеких лесов на горизонте, и призрачные клочья облаков, как ковры-самолеты, и голубые кудри дыма над крышами изб, словно избы были живые и дышали паром. Черные стаи галок летали подо мной и на одной высоте со мной, как мухи.

Там, по обе стороны Ключей, тянулась большая дорога из Саратова в Пензу, а из Пензы — в Москву, и вдоль этой дороги стояли косматые старые березы и тонким частоколом — телеграфные столбы. Едва заметно ползли по дороге длинные обозы, и было хорошо видно, как лошади махали головами и как шагали мужики в тулупах около возов Все это мелькнуло предо мною почти мгновенно, когда я бежал по узенькой тропочке в снегу у края обрыва. Она глубокой канавкой вела прямо к дому, а потом огибала фасад. Когда я обежал дом и свернул к открытым воротам, навстречу мне с ревущим лаем выбежала целая свора огромных собак — рыжих, черных, белых, лохматых и глянцево-гладких. Я остановился и замер от ужаса, в животе у меня все похолодело. Но собаки остановились около меня и стали нюхать воздух. Они сели на задние лапы и, лениво гавкая, смотрели на меня с беззлобным любопытством.

Я вынул из кармана ломоть хлеба, отломил кусок и бросил им. Я слышал не раз, что от собак бежать нельзя — разорвут, а нужно или стать перед ними, или идти уверенно вперед. Идти на них я не мог — окоченел от страха. Первый кусок рыжая лохматая собака слопала мгновенно и подошла ко мне, облизываясь. Я хотел бросить еще кусок, но она ловко вырвала его из моих пальцев и начала тыкаться в меня мордой, виляя хвостом. Это мое знакомство с собаками произошло как раз против окна кухни. Тетя Маша должна была увидеть мое затруднительное положение и выбежать мне на помощь. Но в это время на дворе завизжала женщина, яростно взвыл мужской голос, хлопнула дверь и началась драка. Женщина истошно кричала: — Помогите!.. Спасите!.. Барин!.. Барыня!..

Собаки сорвались с места и с лаем скрылись в воротах.

Я побежал вслед за ними и застыл от испуга. Ларивон, без шапки, лохматый, взмахивая бородищей, с озверелым лицом, тащил обеими руками за косу тетю Машу. Максим Сусин, кривой, с седой, свалявшейся бородой, которая топорщилась у него в стороны, с подлой улыбочкой, тоненьким, елейным голоском уговаривал не то Ларивона, не то Машу.

С широкого крыльца сбежал старый барин Измайлов в сером военном кителе, с торчащими щеткой белыми волосами на голове, с дико выпученными глазами и начал хлестать нагайкой и Ларивона, и Максима.