Повесть о детстве — страница 38 из 86

— Ты что это делаешь, каналья? — заорал на Серегу урядник и схватил его за грудки. — Душу выдавлю, прохвост!

Серега без труда оторвал его руку, отбросил от себя.

— Ты не шути со мной, урядник, ежели жизнь дорога.

Урядник отшатнулся от него и дрожащей рукой начал вынимать саблю. — А Серега с угрожающей насмешкой предупредил его:

— Ты своей жестянкой со мной не играй, полиция!

Он так же спокойно взмахнул топором и ударил по самовару, и самовар сразу весь сморщился и стал похож на корытце. А Серега походя растоптал и прялку и, не оглядываясь, зашагал обратно во двор.

Урядник растерялся: то он бросался вслед за Серегой, то возвращался и свирепо ругал мужиков. Мужики почесывали головы и ухмылялись в бороды.

Хватаясь за саблю, он опять кинулся вслед за Серегой, но вдруг остановился и погрозил ему кулаком.

— Арестую мерзавца, в тюрьме сгною.

Серега повернулся к нему с топором в руках. Урядник, стараясь не терять достоинства, оглядываясь, торопливо побежал к дому Стоднева. Серега затрясся от хохота, выпятив красную бороду, но злоба его не угасла. Мужики робко отошли в сторону и трусливо посматривали на Каляганова. Он погрозил им топором.

— Эх вы, олухи, дураки еловые! Своего брата мужика… дуботолы!

Переминаясь с ноги на ногу, один из них, с бородой мочалкой, виновато забормотал:

— Да ведь… наше-то дело какое, голова? Рази ослушаешься? Сам посуди. Наше дело подневольное. Ты сам-то как бы?..

Я ни разу не видел в селе этих мужиков: должно быть, их привезли из волости.

На высокое крыльцо дома Стоднева вышел пристав.

— Взять его, негодяя!.. Ар-рестовать!.. Посадить в жигулевку и жрать не давать!.. Я с ним потом поговорю…

Двое урядников сбежали с крыльца и вытянулись перед приставом.

— Взять сию же минуту! Ур-рядники, скр-рутить ему руки веревками!

— Ваш блаородие, — выступил на шаг вперед усатый урядник, — разрешите.

— Ну-у? Рразговаривать?

— Ваш бла-ородие, ежели он воспротивление окажет?

Он, как жеребец, сильный.

— Что? Какой же ты унтер-офицер, ежели с мужиком не можешь справиться? Кто ты — полиция или баба? Марш!

Серега шел к ним с веревкой в руке и с усмешкой пробасил:

— Не бойся, урядник! На, бери веревку-то. Вяжи!

Он швырнул веревку на снег, а сам повернулся к уряднику спиной, заложив руки назад. Урядники подбежали к нему и стали связывать его руки. Пристав разгладил свои бакены и ударил кулаком по перилам.

— Ага, мерзавец, одурел от перепуга? То-то же! Вяжи его круче, а в жигулевке скрутите ему и ноги!

Каляганов усмехнулся, как человек, для которого теперь уже все кончено и бояться ему нечего.

— А ведь это не я, вашбродь, трусу-ту верую, а твои урядники. Он вон, усатый-то таракан, к тебе жаловаться побег. Да и ты вот боишься меня: велишь ноги крутить.

Да ежели бы я захотел, так я всех вас разбросал бы, как ягнят.

Пристав вытаращил глаза, опять стукнул кулаком о перила и вдруг неожиданно хрипло захохотал.

— Ах ты, разбойник стоеросовый! Верно! Хоть ты и негодяй, н-но… молодец. Вожжи отставить! Он и сам пойдет в жигулевку. Ведите его!

Кяляганов, не переставая усмехаться, пошел впереди урядников.

К нам тоже пришел сотский, высокий мужик в шубе, с саблей через плечо, в новых валенках — Гришка Шустов, который жил на той стороне. Он тоже бывший солдат. Служил он в сотских несколько лет и за эти годы построил себе новую избу и справил две лошади. О нем говорили, что он ловко насобачился выжимать «хабару» из мужиков. Он отвел в сторону отца и о чем-то пошептался с ним. Отец, довольный, повеселевший, торопливо скрылся в избе. После этого к нам никто не заходил.

По селу выли бабы, лаяли собаки, надсадно кричали мужики. По луке к церкви гнали овец, провели несколько коров, потом привезли два воза какого-то добра. Мимо нашей избы к церкви браво прошагал пристав. По одну сторону почтительно, но с достоинством шел Митрий Степаныч в бекешке, в каракулевой шапке и в своих высоких валенках с крапинками, а по другую шагал вперевалку Пантелей.

Весь этот день был угарный от страха и ожидания бед.

Никто из взрослых не выходил из избы, говорили вполголоса и прислушивались к окнам и к двери. Только дед, с палкой в руках, уходил куда-то и долго не возвращался. Бабушка стонала, вытирая запоном глаза, и причитала:

— Беда-то какая пришла, господи! Народ-то обидели.

Скотинку отняли у неких… Что они будут делать-то теперь?

Ложись да умирай. Съест бедность-то. Так же вот года три тому будет… нагрянули, как воронье… погнали, потащили… в коробьях хурду-мурду перерыли. А весной люди-то стали падать, как мухи, что ни день — то покойник. Мякину ели, корни рыли. От брюха и умирали. А детишек тогда как метлой вымело. Лошадей хоть и не брали, а для мужика и лошадь тогда в тягость была — нечем кормить-то. Все плетни и прясла изгрызли. И дохли. Вот и сейчас то же будет. Куда же дедушка-то ушел? Все сердце изболелось. Как бы беды какой не случилось. Спаси, господи, и помилуй!

Вслед за дедом скрылся и отец, а потом и Сыгней, а Тит, молчаливый и замкнутый, пропадал во дворе, возился в клети, в «выходе», в амбаре и таинственно, с оглядкой шел в погребицу. Я уже знал, что он подбирал вещи и прятал их где-то в надстройке погреба. Он, как сорока, хватал всякую мелочь и тащил в свое, только ему известное место.

Я из любопытства подсматривал за ним, но он хватал меня за воротник шубенки и с испугом скареда выбрасывал из амбара или из погреба.

— Прочь отсюда! Волосы выдеру. Ишь нос сует, как воришка. Чего тебе надо?

Чтобы задобрить его, я шепотом обещал ему:

— А я много кое-чего нахожу. Хочешь, я тебе приносить буду? Гвозди, пуговицы, подковы… У меня и грош старинный есть.

У него вспыхивали жадностью всегда подозрительные глаза.

— Ты все тащи, не отдавай никому. Мне тащи и никому не говори. Когда женюсь, у меня уж свое хозяйство будет. И отделюсь. Приходи тогда, я тебя чаем поить буду. Отец-то твой на сторону хочет, а я свою избушку ухитаю. И буду жить-поживать, добра наживать.

И он счастливо смеялся, мечтая о каких-то своих радостях.

Сема сидел дома на чеботарском стульчике и делал грабли. Он был доволен, что один в избе, что никто ему не мешал, и с беззаботностью напевал фальшивым голоском какие-то песенки.

Матери не было весь день: она отпросилась к больной бабушке Наталье поухаживать за ней и побыть с ней, чтобы она не «обневедалась», ежели случится «несчастная статья»: вдруг нагрянут к ней «эти татары»… Катя часто убегала куда-то, оживленная, нетерпеливая, взмахивая длинным пустым рукавом, и кричала от двери:

— Я скоро приду, мамка! Погляжу, разузнаю, что у шабров делается.

А бабушка огорченно стонала в чулане:

— И помочь-то некому: все подолы подняли, разбежались. Корова-то не поёна, овцам-то надо бы корму дать.

Беды-то сколько наделали!

Я давал корму скотине и поил корову. Потом выбегал на задний двор и смотрел на заречную сторону. С гор по санным дорогам гнали овец и коровенок. За ними кучкой спускались бабы и визгливо плакали, и эти вопли были похожи на похоронные выкликания. Казалось, что на деревню спускалась какая-то угрюмая тень и избы присели, съежились и ослепли. Изба бабушки Натальи тоже как будто зарылась глубже в гору.

В ограде церкви бродили коровы и овцы, чернели кучи домашних вещей и толпились мужики и бабы. Я стоял у прясла и глядел на скотину, которая ворошилась за оградой, как в загоне, блеяла и мычала от голода, на мужиков без шапок и плачущих баб, сбитых в кучу у паперти. Мужики галдели, кто-то надрывно кричал. Опять что-то бубнил писарь и хрипло лаял пристав.

Цепкие холодные пальцы, тонкие и жесткие, схватили мое лицо и прилипли к глазам. Я сразу узнал Кузяря. Он умел подходить незаметно и внезапно.

— Кузярь-гвоздарь, тебя урядник искал — хотел в жигулевку посадить да выпороть.

Он быстро отнял руки и засмеялся.

— Черта с два! Я им еще покажу.

— А что ты сделаешь? Ты сейчас и носа не высунешь.

Коричневые его глазенки стали острыми, жгучими и отчаянно озорными. Было ясно, что он задумал что-то — Хочешь, докажу? Пойдем со мной.

Мы пролезли сквозь прясло, пробежали к моленной, потом к жигулевке, где сидел Каляганов. Кузярь не утерпел и воткнул лицо в окошечко.

— Дядя Серега, не робей! Митрий Степаныч за тебя горой. Я сам слышал у церкви был.

Злой голос Каляганова прогудел глухо:

— Зря, значит, я веревку-то оставил: удавит он меня-, ежели горой за меня. Ему изба моя нужна да двор.

— А я, дядя Серега, уж кутерьму устроил: тройку-то я угнал. И сейчас кавардак чебурахну.

Каляганов хрипло засмеялся и закашлял.

— Качай невзначай, Ваня, и не будь дураком — не поддавайся.

— Черта с два: пой песни, дядя Серега.

Серега опять засмеялся.

— Пой песни, да не тресни.

Мы перебежали к пожарной и с задней стороны подкрались к церковной ограде. На нас с любопытством и настороженностью уставились морды овец и голодных коров Кузярь вынул из валенка палку, ловко отворотил гнилой плинтус в ограде и выдернул несколько дощечек из решетки.

Когда дыра стала широкой, он поманил овец, протягивая им кусок хлеба:

— Бараша, бараша!.. Тпруся, тпруся!.

И засмеялся.

— Видал? Сейчас вся скотина из ограды попрет. Разом по селу разбежится.

Не успели мы добежать до сарая пожарной, как овцы ринулись в дыру ограды, за ними помчались и другие, которые бродили вокруг церкви. Ограда под напором овец стала разлетаться гнилой щепой, а потом грохнуло целое звено. Два теленка, один рыжий, а другой пестрый, подняли хвосты и побежали за овцами. Медленно шагали четыре коровы: одна, черно-бурая, шла к нам, три другие спускались под гору, к речке. Люди забегали и замахали руками. А мы быстро проползли по глубокой дорожке в снегу к нашему пряслу и юркнули в кучки раскиданной соломы. Мужики гонялись за овцами, телятами и коровами, а те убегали от них во все лопатки. Мы хохотали с Кузярем и от удоволь