Сам зарвался, обругал нас, а сейчас трусу веруешь.
— Это я трус? Ты дурак.
— Ты сам дурак. Саша-то тебя умнее: тебя же совестит.
Он поскользнулся на коньках и взмахнул руками. Если бы я не поддержал его, он упал бы навзничь и больно расшиб голову. Он растерянно взглянул на меня и пробормотал:
— Спасибо за помощь. Я тебя прощаю.
— Прощать меня не за что. Чай, я не хуже тебя. Я ведь тоже книжки читаю.
Я подозвал Кузяря и велел ему отдать нагайку Володе.
Но Кузярь заартачился:
— Пускай он поборется со мной, тогда отдам.
Володя презрительно скривил рот.
— Еще чего захотел!
Саша с веселой готовностью предложил:
— Давай со мной бороться. Я с удовольствием.
Кузярь дружески улыбнулся ему.
— Нет, с тобой не буду. Мы с тобой не ругались. А он у меня в долгу.
Наумка, должно быть, не ждал ничего хорошего от нашей ссоры и побежал обратно.
— Один навозный герой уже удрал, — усмехнулся Володя. — Пора и вам обоим убираться. Хватит. Давай плетку.
Кузярь подмигнул мне и захлестал нагайкой перед Володей. Он дразнил его: вот, мол, твоя плетка-то, а не возьмешь.
— Нам идти некуда, — ухмыльнулся он. — Мы дома. Это вы забрались к нам на задний двор. Мы же вас не гоним.
Вон у себя на мельничном пруду каток-то и сделали бы. Вы у нас скотину за потраву угоняете и штрафы дерете. А я вот в залог взял нагайку. Ну-ка, попробуй отнять. Хоть ты и старше меня, а со мной не сладишь…
Я шепнул Саше на ухо:
— Чтобы драки не было, пускай выкупит. Кузярь-го страсть ловкий драться.
Саша встревожился и миролюбиво посоветовал Володе:
— У тебя, Володька, в шубе оловянный пистолетик с бумажными пистонами. Отдай его за нагайку.
— Молчи ты, трус! Он меня и пальцем не тронет, — не смеет! Он — мужик, а мы — дворяне.
— Ну, так что же? — серьезно возразил Саша. — Не забывай, как Митя доказывал, что крестьянин нисколько не хуже нас и часто бывает благороднее.
— Мне наплевать на Митю. Он студент. Нигилист. Папа уже сказал ему, что он урод в нашей семье.
Он неожиданно сшиб шапку с Кузяря, вцепился в нагайку и рванул к себе. Но Кузярь ловко выкрутил ее из его пальцев, и глаза его вспыхнули.
— Подними шапку!
— Дай, Сашка, рогатину! — яростно крикнул Володя. — Мне это надоело. Пора кончать комедию. Я его сейчас отлуплю… Я…
Но не договорил и кувыркнулся на лед.
Саша со слезами в голосе закричал:
— Володька, ты сам виноват. Довольно! Брось задирать — не показывай своего гонора. Помиритесь — и по домам!
Но Володька быстро вскочил на коньки и бросился на Кузяря. А Кузярь встретил его взмахом нагайки. Мы с Сашей кинулись к ним. Но Кузярь успел опять свалить Володю с ног, сорвать с него шапку и бросить ее далеко в снег.
Он сунул плетку в руку Саши, поднял свою шапку и с угрозой сказал:
— Больше сюда с кургузками не ходить! Да и рогатину незачем таскать. Мы к вам с миром пришли, а вы кнутом да рогатиной привечаете. Пойдем, Федяха! Они с собаками привыкли валандаться, а с людьми водиться у них ума нет.
Дворяны — морды поганы!
Я заметил, что Саше было стыдно за Володю, который с трудом поднимался со льда, — должно быть, ушибся.
Володя надорванно кричал нам вслед:
— Высекут тебя, мужик вонючий! Высекут! Обоих высекут!
Кузярь обернулся и дернул меня за рукав.
— Побежим к ним сразу вместе. Увидишь, как они лататы зададут.
В груди у меня забурлила дерзкая радость. Очень хотелось увидеть, как эти кичливые дворяне будут улепетывать от нас. Мы с разудалым криком ринулись на барчат. Они сорвались с места и замахали коньками, но — перед сугробом не успели затормозить, и оба ткнулись носами в снег.
Кузярь остановился и захохотал. Захохотал и я.
— Эй, дворяне! — победоносно заорал Кузярь. — Дворяне!.. Скоро вас запарят черти в бане!
Барчата удирали от нас не по тропе, а прямо по снегу, проваливаясь в него до колен.
Больше они на этом катке не появлялись, и мы с Кузярем ликовали. Там, наверху, в барских хоромах был враждебный нам мир. Оттуда мы не ждали ничего хорошего.
Кузярь тоже пристрастился к книжкам. Эту страсть разбудил в нем я. Как-то после моленной мы зашли к нам в избу, и я стал ему читать «Песню про купца Калашникова». Ему очень понравился запев «Песни»: «Ох, ты гой еси!..» И он несколько раз повторял его при встрече: «Ох, ты гой еси!» Но особенно захватил его кулачный бой Калашникова с Кирибеевичем. Он вскрикивал, смеялся, и у него горели глаза.
— Вот как здорово! Это похоже, как Володимирыч с твоим отцом дрался. У нас только ничего не вышло с Володькой-барчонком. А то бы я ему задал, как Калашников.
Кирибеевич тоже, чай, так же нос задирал, как Володька.
Должно, все дворяне хвальбишки. Ну-ка, как это?
Как сходилися, собиралися
Удалые бойцы московские
На Москву-реку, на кулачный бой…
Из чулана вышла бабушка с ухватом в руке и слушала с удивленной улыбкой.
— Это чего вы бормочете-то? Эдакой песни-то я никогда и не слыхала. Гоже-то как! Где это ее поют-то? А на голосто как?
Я задыхался от радости: этой «Песней» я победил бабушку, — значит, книжку можно читать вслух всем, даже дедушка не будет ругаться и не вырвет ее из моих рук. Бабушка чутка была к песне и знала ее красоту. В этой «Песне» пели сами стихи, и когда я читал ее, то невольно распевал каждое слово. Бабушка вслушивалась в мой голос и рыхло подплывала к столу, словно песня манила ее, и она подчинялась ее напевному ритму.
Мы не заметили, как вошли мать с Катей. Увидел я их только тогда, когда мать вскрикнула, как от боли, а Катя изумленно, с надломом в голосе, сказала:
— Да откуда ты выкопал это, Федя? Вот чудо-то!..
Кузярь, прижимаясь ко мне плечом, впивался в строчки книжки и не мог оторваться. Он плачущим голосом крикнул:
— Да не мешайте вы, Христа ради! Дай, я читать буду.
А бабушка со стонами и вздохами вспоминала:
— На гуслях-то и у нас играли… Мой батюшка-покойник в барских покоях играл и песни пел… Заслушаешься…
Ну, а эдакую песню не пел.
— Баушка Анна, — с жалобным возмущением просил Кузярь, — ты слушай, а не бай. Эту песню-то сто раз слушай — не наслушаешься.
Мать торопливо и страстно лепетала:
— Спрятать надо, а то дедушка изорвет. В сундук спрячу. А когда его нет, слушать будем.
Но бабушка обиженно простонала:
— Дедушка-то, чай, только побалушки не любит… Грех побалушки-то читать. Сказки — складки, а песня — быль…
Я сама дедушку уговорю послушать-то.
И действительно — я укротил и дедушку. Вечером я сидел за столом, под лампой, и читал нараспев эту «Песню», и все слушали ее как божественное чтение. С тех пор я уже не боялся читать и при дедушке. Отец узаконил мое чтение словами:
— Чтение не баловство, а для души. Митрий Степаныч сказал, что читать и гражданскую печать — душеспасительное дело. Кажда буква, бает, искра во тьме и польза для ума.
На этот раз дед не прикрикнул на отца. Он сидел на краю стола и гладил бороду. Он был неграмотный, и печать для него была силой таинственной и неотразимой.
XXII
Недалеко от церкви, на взгорбочке, стояла круглая, широкая, с низкими плетневыми стенками дранка. Там обдирали просо и гречиху. Часто ворота дранки открывались, и в черную дыру вводили пару лошадей. Около дранки стояли дровни, и мужики таскали на спине тугие мешки с крупой.
В снежной тишине растекался шелест, хруст, похожий на шорох соломы. Меня всегда тянула к себе эта дранка своей таинственной работой внутри. Один я не отваживался ходить туда: меня пугала черная пустота открытых ворот, чужие мужики и лохматые собаки, которые рычали друг на друга и постоянно дрались.
Однажды я набрался храбрости и, в сопровождении Кутки, сделал попытку подойти поближе к дранке. Но как только Кутка навастривала уши, мурзилась и повизгивала, зорко поглядывая на собак, я останавливался. Недалеко от дранки, за амбарами и кладовыми, через улицу стояла изба Максима Сусина с высоким коньком и резными ставнями.
Я думал, что, если мне удастся добраться до дранки и мужики приветят меня и отгонят собак, я посмотрю, как в дранке лошади крутят круг, а потом пробегу к избе Сусиных, чтобы увидеть тетю Машу.
От церкви по санной дороге шел наперерез мне Луконяслепой с палочкой в руке. Лицо его, очень рябое, с желтым пушком на щеках, было поднято кверху и улыбалось. Эта улыбка была странная: как будто он постоянно удивлялся чему-то в себе самом и как будто радовался каким-то своим мыслям. В этой улыбке было что-то светлости кроткое. Мне всегда было больно и неприятно смотреть на его лицо и в то же время неудержимо влекло к этому парню, похожему на святого. Из-под шапки спускались до плеч белокурые волосы. Старая, вся в заплатках, дубленая шубейка была засалена, а из дырявых валенок торчала солома. Он еще издали ласковым тенорком закричал мне:
— Ты куда это, Федя, с собачкой-то собрался? К дранке не ходи: там собачищи злые. Тебя-то не разорвут, — они маленьких не трогают, а Кутку твою растерзают.
И он радостно кивал головой и протягивал руку, будто ощупывал воздух. Как и всегда, он встревожил меня: он казался не обычным парнем, а каким-то прозорливцем, который видит больше, чем зрячие, слышит лучше, чем другие люди, и даже знает, что я думаю и чувствую. Вот и сейчас он поразил мой детский умишко: как он мог знать, что я иду к дранке и что со мной Кутка? У него были страшные глаза: они, как молочные пузыри, выпирали из век и были неподвижны и мертвы. Когда он легко и зыбко шел по дороге, среди снежной белизны церковной площади, или посредине улицы с тоненькой палочкой, которая играла в его руке и посвистывала по льдистому снегу, мне чудилось, что он идет не один, а с невидимыми товарищами. Он улыбался, высоко поднимая лицо, кивал головой, останавливался, прислушивался, как будто обдумывая что-то, и потом уверенно шагал дальше или сворачивал к избе и исчезал в воротах. Он ходил по деревне каждый день, словно совершал обязательный обход. Заходил в те дома, где лежали больные ребятишки и женщины, или в бедные лачуги — в «кельи» бобылок или к умирающим. Каждый раз, когда Агафья лежала после побоев Сереги, Луконя непре