Повесть о детстве — страница 54 из 86

Бабушка ласково уговаривала его, но уже не стонала — она тоже была навеселе.

— А ты не жалуйся, отец. Что тебе надо-то. Живы, сыты — и слава богу. Гляди, сыновья-то — кровь с молоком, такие же крепыши, как ты. Девок-то вон за каких мужиков выдали!.. Трудились, отец, на чужое не зарились. И ты, как гамаюн, беспокоился, и в селе-то не последний по уму да по труду.

Тетя Паша с сердитым и веселым лицом, крепкая, ядреная, крикнула с гневным задором:

— Ты чего, тятенька, стонешь да покойников беспокоишь? Не слушала бы тебя! Чай, мы не хуже стариков-то.

Они за господами жили, в хомуте ходили, а сейчас нам труднее — на свои силы надейся. Трудись да оглядывайся, как бы тебя за горло не схватили. На бога надейся, а сам не плошай. Не стонать надо, тятенька, а рукава с умом засучивать. Я плясать буду, тятенька! Аль ты забыл, какой ты плясун был? Выходи, тятенька, со мной! Помнишь, как ты на моей свадьбе плясал?

Она выпрыгнула из-за скамьи и, стройная, красивая, с вызывающей усмешкой сложила руки на груди и запела:

Ах вы, сени, мои сени,

Сени новые мои!..

И пошла, как говорилось, павой перед столом. Катя подхватила плясовую. И вдруг все запели, четко отбивая такт:

Сени новые, кленовые.

Решетчатые…

Дед выпрямился и показал из-за бороды редкие зубы.

Миколай Андреич встал и разудало крикнул, стукнув отца кулаком по спине:

— Вася, пусти меня… дай дорогу, а то через стол выпрыгну. Я с Пашей хочу плясать. Паша! Эх ты, бабочка милая!

И зачем ты только такому бородачу досталась! Ему бы только воду возить.

Отец хоть и захмелел, но сохранял свою умственную степенность хозяина. С неудержимой пьяненькой улыбкой он безнадежно махнул рукой:

— Вот шумошедший! Он и за столом чехарду устраивает.

Миколай Андреич зыбко подбежал к Паше, подглядел на нее чертом, расправил усы, вскинул одну руку вверх, другую изогнул фертом и начал отбивать причудливую дробь сапогами.

Выходила молода…

задорно выпевала Паша, плавно обходя Миколая Андреича, а он подхватил залихватски:

За тесовы ворота.

Машуха впервые засмеялась и укоризненно протянула:

— Ондреич! Греховодник! Заразбойничал. Удержу на тебя нету.

А он яростно откликнулся:

— Я тебе не Ондреич, а Коля. А ты кто? Жена рабочего человека. Эх, Паша, тебя бы в нашу рабочую артель.

Я даже испугался, когда увидел, как мать с необычно строгим лицом выпорхнула из-за стола. Я никогда еще не видел, как она плясала, и сразу же засмеялся не то от любви к ней, не то пораженный легкостью и красотой ее движений.

Агафон, глядя на пляшущих, бил кулаком по столу.

— Жарь, дуйте горой! Бей горшки, топчи черепки!

Паша, не подгадь! Эх, коса ты моя вострая! Едем кататься, родители!.. Прокачу вихорем! Засыплю колокольчиками-бубенчиками. Живем не тужим, грешим, а дюжим, тесть…

Мать плавала между Пашей и Миколаем Андреичем.

А Паша с прежней суровостью в глазах оттопывала своими котами, подбоченившись и ускользая от Миколая Андреича.

Он изгибался, подпрыгивал, грозился схватить ее и вскрикивал фистулой:

— Эх, где наша не пропадала!.. Гуляй, пляши — не убей души! Паша, аль для нас белый свет клином сошелся?

Мы не плачем, не грустим,

А обидят — не простим…

Мать засмеялась и села на скамейку. Запыхавшись, с пылающим лицом, отошла и Паша. Она тоже смеялась.

— Ну и Миколай Андреич! Ну и плясун! Тебя, такого живчика, никто не перепляшет.

Отец сидел перед самоваром и смотрел на пляску с достоинством мужика, который никогда не теряет разума.

Дедушка встал и, красный, осовевший, властно крикнул, бросая на женщин пронзительный взгляд. Такие глаза бывали у него только в гневе.

— Плясать буду… Бабы! Со скамейки прочь!

Машуха первая заворошила свой кубовый сарафан и закудахтала:

— Уйдите вы со скамьи-то! Катя, невестка, Паша!.. Батюшка будет на скамье плясать. — И запричитала в умильном беспокойстве: — В кои-то веки! Батюшка!

Господи!

Миколай Андреич морщился от смеха и с насмешливой почтительностью обеими руками показывал на просторный пол:

— Милости просим, дорогой родитель, по всей избе, а на скамье не размахнешься.

Началась суета: женщины в ворохах своих сарафанов вскочили со скамейки и отодвинули ее от стола. Бабушка тяжело встала, и глаза у нее стали мокрые от слез. Агафон ошалело рычал: «Вдоль да по речке…»

Дед грозно уткнулся ледяными глазами в Миколая Андреича и отстранил его от себя.

— Мне плясать по полу зазорно: я не мозгляк, как ты, не кочет. Хозяину, отцу, наверху быть… да чтоб его под руки подымали… Ну-ка, дети! Васянька! Бабы!

Отец выскочил из-за стола, но, пока он обегал стол, деда почтительно взяли под руки Миколай Андреич, Машуха, мать и Паша. Отец оттолкнул Катю и мать и взял деда под руку. Дед с суровым лицом владыки медленно и торжественно приблизился к середине тяжелой скамьи и изрек:

— Подымайте!

Его осторожно подняли и поставили на скамью. Миколай Андреич морщился, крутил стриженой головой и подмигивал, а Машуха, как на молитве, благочестиво, растроганно оглаживала рубашку деда и причитала:

— Господи! Час-то какой! Ведь перед всеми батюшка-то плясать будет.

И смеялась сквозь слезы.

Отец сел на скамью с одного краю, а Миколай Андреич хотел сесть на другом краю, но Агафон с растрепанной бородой и взъерошенными волосами, расталкивая женщин, схватил под мышки Миколая Андреича и отшвырнул его в сторону:

— Миколай, отойди! Ты легкий, у тебя сейчас устоя нет Это я у родителя подпорой буду, — и рухнул на край скамьи, вцепившись волосатыми пальцами в обочины.

Женщины стояли вдоль скамьи и смотрели на деда с благоговением. Но Катя смеялась в уголок полушалка, а отец, поглядывая на нее, ухмылялся в бороду. Мать как завороженная, в тревожном ожидании не отрывала широко открытых глаз от застывшего деда. С лохматой голубой бородой, с клочками седых бровей, грозно опущенных на глаза, он стоял на скамье со сложенными руками на животе, как в моленной. Евлашка уже не смеялся, с боязливым изумлением смотрел и на деда, и на своего отца, и на Пашу, которая стояла тоже в строгом ожидании. Кузярь толкал меня под бок, ел украдкой блины и едва выговаривал слова, прожевывая их вместе с блинами:

— Да что он будет делать-то на скамейке? Топтаться только… Невидаль какая!..

Но у дедушки озорно вспыхнули глаза, он тряхнул головой, взмахнул руками и притопнул.

— Пойте! Все пойте! Анна, запевай!

И он, закинув голову, сам запел высоким сипленьким голосом:

И-ивушка, ивушка,

Зеленая была…

Машуха первая пронзительно завопила, а за ней закричали Катя и Паша:

Эх, что же ты, ивушка.

Невесело стоишь…

Тут уж и мужики затянули:

Подрубили ивушку

Под самый корешок…

Дед закачался, замахал руками, наклонился и начал притопывать, перебирать ногами. Песня оживилась, зазвучала громче, и слова уверенно, бойко стали отбивать такт, а дед как будто стал легче: то он сгибался, раскинув руки, всматриваясь в свои сапоги, то откидывался назад, уперев руки в бедра и с властным весельем оглядывая всех, то вскидывал руки вверх и хватался за шею. Сапоги его четко стали отбивать плясовой перебор, а тело изгибалось в разные стороны, волосы растрепались, он начал плясать вприсядку.

Тут и бабы завертелись на месте и, отчеканивая слова песни, уже потеряли чинность и плясали, позабыв друг о друге, даже бабушка затрясла своим тучным телом. Миколай Андреич вертелся, как вьюн, и вскрикивал сквозь дробный хохоток:

Эх вы, саночки березовые!..

А ребята мы тверезые…

Вдруг дедушка гулко топнул сапогом и легко спрыгнул на пол. Его стиснули дочери и под руки повели на место.

XXVIII

Позади нашего двора, недалеко от яра, стояла моленная — пятистенная изба под тесовой крышей с осьмиконечным крестом на коньке, с высоким крылечком, с резными столбиками. Сосновые венцы и тес на крыше и крылечке были сизые от многолетних дождей. Изба эта всегда стояла с закрытыми железными ставнями. Когда-то они были выкрашены зеленой краской, но она порыжела от ржавчины.

Каждую субботу ставни открывались, и из трубы, увенчанной жестяным резным теремком, клубился дым. Девки выходили и входили с ведрами, с тряпками, выливали грязную воду в буерак. Весь день в воскресенье изба глядела на луку и на ту сторону бледно-зелеными окнами. А синим субботним вечером издали видны были яркие рои огоньков в проталинах окон.

В дни великого поста каждую субботу вечером и в воскресенье в моленной было длинное «стояние» после каждодневных домашних «канунов». «Мирская» церковь уже много лет молчала: не было своего попа, а время от времени приезжал ключевский поп, толстый, с жирным лицом, с наглыми глазами и реденькой бороденкой. Этого попа не жаловали сами «мирские», как щепотника, пьяницу, табачника и вымогателя. Зато гул большого Ключевского колокола доплывал и до нашего села. При первых же стонах этого колокола люди шли к моленной и с той и с этой стороны: первыми благочестиво шагали старики и старухи с подогами, с клюшками в руках — по одному, по два, по нескольку человек. За ними шагали мужики помоложе, бабы кучками — отдельно, а парни и девки сбивались вместе и гурьбой шли истово, молчаливо. Только ребятишки воробьиными стаями перебегали то вперед, то назад, дрались, бросали снегом и неугомонно кричали и смеялись. В предвесеннем воздухе, когда пахнет мокрым снегом и галым навозом, в синих вечерних сумерках плыли другие запахи — пунца, ситца и дегтя. Меня нередко ставили на лавку около налоя, у икон, перед множеством трепетных о