— Согрииихом и беззаконовахом, прости господи! Ты бы, Микпта Вуколыч, побоялся бога. Можно ли в «стоянии» вольничагь? Не потерпит господь — рога отшибет.
— Рога скотине даны, Фома Селиворотыч, да и то для защиты. А скотина не знает ни правды, ни лжи. А что сказано? «Не мир несу, но меч».
Митрий Степаныч бесился и, бледный, с судорогами в лице, замолкал, истово припечатывая двуперстием свое смирение.
— Блаженны есте егда поносят вам…
Микитушка трясся от немого смеха, лицо его с горячими, пронзительными глазами, со строгой бородой, с добродушными лучами морщинок около глаз было гордо сознанием правоты и силы. Дедушка смущенно замолкал и пятился назад от греховного собадзкз. Ни одно «стояние» не обходилось без обличений Микитушки. И в эти постные дни, в перерыве томительных «стояний», Митрий Степаныч однажды торжественно заявил, властно обводя глазами людей, которые сидели и на лавках и на полу, отдыхая:
— Во имя отца и сына и святого духа, ради сохранения нашей общины и пресечения соблазнов и смут, Микиту Вуколыча, впавшего в ересь, потребно отлучить от согласия, как шелудивую овцу, которая заражает все стадо.
Спорить с Митр нем Стодневым, наставником и вероучителем, никто не отважился. Кое-кто улизнул, многие смотрели на свои валенки и кряхтели, многие, крепко зажатые в кулаке Стоднева, подобострастно поддакнули. Микитушка был извергнут из стада смиренных овец. Это событие произошло в его отсутствие.
Историю с братом Стодкева, Петром, я знал хорошо: ее обсуждали у нас в семье и жалели Петра. Старик Степан Стоднев умер в одночасье не дома, а где-то в волжских степях, когда гнал гурт овец в Саратов. Умер он на руках Петруши. Отец не успел выразить своей воли, и Митрий Степаныч все хозяйство — пятистенный дом, каменные кладовые, амбары, сенпицы и деньги прибрал к рукам, отделил от себя Петра, недавно женатого: купил ему избу на той стороне, в верхнем порядке, на крутом яру, дал ему лошадь, корову, сколько-то ржи на прокормление, семена — и больше ничего. Петр устроил буйство: выбил все стекла в окнах, переломал столы, стулья. Его связали соседи и отвели в волость, за четыре версты, где его посадили в жигулевку. Оттуда он пришел веселый, с гармонью в руках, в обнимку с Филькой Сусиным. Оба были высокие, здоровенные парни, силачи, оба «лобовые». У обоих только что появлялся пух на щеках. Филька слыл за простодушного верзилу, а Петр был весельчаком, разбитным и лукавым парнем, мастером на все руки — и хорошим столяром, и искусным скорописцем, и переписчиком старинных книг, и художником (им переписан для моленной Пролог и украшен «лицами» в красках — иллюстрациями). Он был лучший гармонист, не уступал Горохову, но не мог перещеголять его бисерными саратовскими «переборами». Даже женатый, он не пропускал ни одного хоровода, ни одной посиделки. Без него и веселье было не в веселье, и пляс не в пляс, и игры не в игры.
Он зажил в своей избе с работящей женой и не жаловался. И если шабры заходили к нему и советовали судиться с Митрием, он беззаботно отшучивался:
— А пускай богатеет. Я сам богаче его: сила есть, сноровка есть, здоровья хеягит. Я все могу на зеленом лугу.
К брату он больше не заходил, но и не мстил ему, а когда встречался разговаривал с ним легко и беззлобно. Он никогда не бил жену, открыто ласкал ее, называл по имени-отчеству — Лукерья Васильевна. До тяжелой работы не допускал, а когда она забеременела, оберегал ее. Поразил он всех необычным, невиданным в селе отношением к ней — по праздникам прогуливался с ней под ручку. Сначала все дивовались и глазели на них из окон, — по селу стали судачить: ишь модники какие явились, по-городски, по-барски стали прогуливаться…
Митрий Степаныч мягко и снисходительно говорил:
— Тятенька, не тем будь побужен, набаловал его. Всегда с собой таскал по стороне, ну он и напитался всяких вольных духов. Тут судят да рядят, что я обездолил его. Нет, его доля в деле. А господь видит, как я охранял его от соблазнов: он все имущество раскидал бы по клочкам, по копеечке и впал бы в пьянство и мерзости. Петруша — хороший паренек; дурь пройдет, страсти угомонятся — сам ко мне придет, в ножки поклонится. По гордости своей он отвернулся от меня… Бог его простит…
Люди, охочие до всяких сплетен, передавали Петруше слова Митрия Степаныча, но Петруша смеялся во весь рот и добродушно откликался:
— Хорошо поет синица, только ночью ей не спится.
Передайте Митрию Степанычу с почтением низкий поклон.
Живем мы на разных берегах, только я к богу-то ближе: вишь, на какой я горушке у своей старушки!
И весело показывал свои белые зубы. Смеялась и молодуха Лукерья Васильевна, ласково шлепая его по спине.
Была она рослая, белолицая, голубоглазая — под стать ему, только рябая немножко да с темными усиками по краям губ. И еще удивляли мужиков его нежные заботы о ребенке: он носил его на руках, укачивал в зыбке и даже мыл его сам в корыте. Этого и в помине не было в нашем селе: детишки с самого рождения были только на руках матерей.
Любил Петруша повеселиться, пображничать с приятелями, вроде Фильки Сусина или нашего Сыгнея, но с пьяницами не знался.
Однажды приключилась с ним большая беда. У Митрия Степаныча осенью воры ночью проломали в большой каменной кладовой стену. В этой кладовой был склад бакалеи и красного товара. Общественный сторож-стукальщик, старый солдат на деревяшке, ничего не заметил, да нельзя было ему заметить, потому что он проходил со своей стукалкой по всему порядку, а стукалка только помогала ворам прятаться.
Утром сбежалась чуть не вся деревня. В нашем селе краж не было, если не считать мелкого воровства снопов, сена с барского поля и валежника в лесу. Но такие хищения за воровство не считались: на барских полях работали те же мужики, барин прижимал их, обсчитывал, лес на дрова и на продажу возили они же за копейки на своих лошадях, при своих харчах, — значит, сам бог велел урвать с барина лишний сноп и свалить у своего двора лишнее бревно. Вот почему эта дерзкая кража со взломом потрясла все село. Плотной толпой в грязи, под дождем, мужики и бабы, старики и детвора стояли перед задней стеной кладовой, сложенной из крупных камней на глине, и смотрели на черную дыру и на кучу камней. Митрий Степаныч с женой Татьяной, крупной, грудастой бабой, хозяйственно прохаживался перед развороченной стеной и покрикивал на мужиков:
— Отойдите подальше! Чего не видали? Сейчас полиция приедет, будет всех допрашивать. Может, кто из вас и попадется. Ни одному бесу верить нельзя. Живи да оглядывайся.
Приехали из стана несколько полицейских. Пристав, знакомый хрипун, остановился у Митрия Степаныча и прожил три дня. Обыск произвели по гумнам, по «выходам»; по подозрению арестовали нескольких парней. И вдруг деревня опять заволновалась: на гумне, в половешке, у Петруши нашли кипу ситца и ящик с карамелью. Его арестовали, но на допросе он, красный от гнева, отрицал свое участие в грабеже и возмущенно кричал:
— И в мыслях не было! Никак не виноват. Подбросили какие-то сволочи! Я бы скорее руки на себя наложил, чем решился бы на такое дело. У Митрия моя доля после тятеньки. Я и в суд не подавал. Я и без наследства проживу.
И когда ему намекнули, что Митрий Степаныч подозревает его как главного участника, он совсем потерял волю над собой и начал грозить расправой над братом.
— Я ему, подлецу, жить теперь не дам. Уж я его доконаю!
Его отправили в город, в тюрьму. Все его очень жалели и не верили, что он участвовал в шайке грабителей.
А Митрий Степаныч, как ни в чем не бывало, похаживал из избы в кладовую, пел под нос божественные стихиры из Октоиха и через неделю опять открыл двери лавки, и опять все полки были набиты товарами. В деревне долго не могли успокоиться после этого события: шли толки и пересуды, и все осуждали Митрия Сгепаныча, хотя и гнули спину перед ним. Все чаще и чаще при уличных встречах, на реке, у проруби, на водопое мужики и бабы судачили о том, что Митрий Степаныч нарочно устроил кражу, нарочно сделал так, чтобы подкинуть товар к Петруше и загубить его — убрать с своей дороги. Не находилось ни одного человека, который обвинил бы Петрушу. Только Григорий Шустов, сотский, строго внушал, подражая уряднику:
— Понапрасну полиция никого не арестует. Петр Стоднев — соучастник преступной шайки-воров. Он, елёха-воха, злой на брата и по случаю взлома сделал присвоение чужого имущества с укрытием на своем гумне…
На него яростно нападали:
— Мели, Емеля, — твоя неделя! Надо дураком быть, чтобы украсть и спрятать на своем гумне. Вор-то не у себя спрячет, а где-нибудь подальше… али, скажем, у тебя. Ежели бы тебе подкинули, ты тоже оказался бы вором?
Шустов угрожающе хватался за саблю и делал свирепое лицо.
— Я могу арестовать за такие слова, елёха-воха…
— Ты не грози и не егози, а умное слово молви.
Жена Петра пошла к соседнему барину — Ермолаеву, упала перед ним на колени, рассказала о своей беде. В дело вмешался брат Ермолаева, мировой судья, и Петра выпустили на поруки. И тут случилась странная вещь: к Петру пришел сам Митрий Степаныч, а что произошло между ними — разное толковали, только Митрий Степаныч ушел от Петра бледный, с трясущейся челюстью и вплоть до дома что-то сам собою бормотал. Вскоре произошло что-то совсем несуразное: Митрий Степаныч укатил куда-то на своем плетеном тарантасе, нарядный, в суконной поддевке, подпоясанной шелковым кушаком, в смазных сапогах, в каракулевой шапке. Говорили, что он ездил к исправнику, дал ему хорошую взятку товаром и деньгами и добился прекращения дела. Все арестованные парни вернулись домой. Митрий послал Петру бочонок меду и родительскую икону Спаса нерукотворного, но Петр отослал подарок обратно.
После всего этого Петр стал другим человеком: никто уже не видел улыбки на его лице. Глаза его опечалились, он похудел и стал жить бирюком. А когда заходили к нему мужики, отмалчивался и никого не привечал. Одно знали, что весною он решил уехать из деревни на сторону и уже подыскивал покупателя для своей избы.