Повесть о детстве — страница 60 из 86

— Ничего не будет, Настасья. Оденься! Не плачь! Не пропадем. Батюшка одумается: теперь не барское время.

Кнут-то лют, да не для всех.

— Дед с неукрощенными дикими глазами отошел в сторону. У него дрожали колени и руки. Он повернулся к переднему углу, крепко положил на себя трехкратный крест и сделал низкие поклоны. Потом, не оборачиваясь и глядя на иконы, сказал глухо:

— Нет тебе моего благословения. Для меня ты — отрезанный ломоть. После пахоты дам пачпорт и убирайся на все четыре стороны.

С этой ночи дед уже не замечал отца, а отец держал себя как чужой. За столом он сидел теперь с краю и не поднимал головы. Враждебное их молчание угнетало, и все избегали смотреть в глаза друг другу. Никто не смел выдавить ни одного слова, а только робко постукивали ложками о глиняную чашку. Бабушка скорбно вздыхала и время от времени умоляла деда сквозь слезы:

— Беда-то какая, отец. Хоть бы помолился ты с Васянькой-то… наложил бы на него канун. А то… осподи!.. как покойник в избе-то… Простил бы ты его, отец. Ведь страшная неделя…

Но дед стукал по столу кулаком и грозно пронизывал ее глазами.

— Молчать! Не твоего ума дело.

Работы по хозяйству в эти дни совсем не было. Возились по мелочам: подметали двор, скидывали снег с крыши и плоскуши, чинили сохи, бороны, грабли. Дед продал одну корову и две овцы и купил по случаю лошадь такого же одра, какой был у Сереги Каляганова. Несмотря на то что весь товар доставлен был Митрию Степанычу, дед оказался у него в долгах. Так как двор Сереги Стоднев захватил за долги, лошадь Каляганова, павшая в дороге, тоже была засчитана, как долг, за дедом. Впервые я увидел его бешенство против Стоднева. Он хватался за волосы и пронзительно кричал:

— Ах, мошенник! Ах, грабитель! Ах, обманщик, жулик окаянный! Вот так богослов! Богослов — для нас, ослов.

Зря мы Микитушку отлучили… на мне грех. Один он за правду постоял, один души своей не убил.

В страстную пятницу он с утра ушел куда-то и не приходил до «вечернего стояния». Только в пасхальные дни бабушка шепотом сказала Кате и матери, что он был у Микитушки и беседовал с ним все это время. Микитушка отдал ему взаймы все деньги, которые были спрятаны у старухи в сундуке, четырнадцать с полтиной. Но Митрию Степанычу дед их не отдал, а спрятал куда-то в потайное место, крадучись от бабушки.

После этого рокового события отец в глазах Сыгнея и Тита стал героем, их поразила его смелость и дерзкая стойкость: он не покорился деду и укротил его в самую страшную минуту. Сыгней стал увиваться около него, и они часто уходили на задний двор и секретничали. Катя осталась равнодушной к этому событию: она жила обособленно и занята была своими мыслями, о которых не знал никто.

Но и она однажды сказала матери по дороге в моленную:

— Теперь тебе, невестка, с браткой-то лафа: к троице удерете, видно… Вольные птицы! Тятенька-то… смехота!..

Чуть не полетел вверх ногами, когда братка-то руки ему задрал… Я думала, что братка-то только форсит, пыль в глаза пускает, а он — вон как!.. — И, оглядываясь назад и по сторонам, по секрету сообщила: — Я тоже скоро из дому-то упорхну…

— Дай тебе господи счастья, Катя! — обрадовалась мать и прильнула к ней. — Это за кого же? В чью семью-то?

— Не скажу.

— A ты скажи, Катя. Может, и я как-нибудь помогу.

— Во-он там, на горе, изба Ларивона, а вон через яр Петруха Стоднев… гляди, как высоко. Вот и гадай и угадывай, где я буду хозяйкой.

Мать оживилась, глаза у нее повеселели.

— Да я уж давно догадывалась. У кого это ты на посиделках-то на коленях сидела? Аль не у Яшки Киселева?

Катя закрыла ей рот ладонью.

Тит повел себя как-то странно и загадочно. Он все время старался быть на виду у деда: сидел дома и читал Псалтырь, переписывал печатными буквами правила о еретиках, вел себя — истово, становился перед иконами и молился усердно и долго. Дед одобрительно посматривал на него или с печи, или из-за стола, где он сидел под иконами, и, бормоча что-то себе в бороду, щелкал на стареньких почерневших счетах. Он в эти минуты заставлял меня петь все восемь гласов, и я звонко выводил детским дискантом: «Приидите, возрадуемся господеви, сокрушившему смерти державу…» Когда Тит кончал молиться земными поклонами, он сразу же бухался деду в ноги и постно приговаривал:

— Благослови, тятенька, Христа ради!

— Бог благословит… Аль на тебя настоятель епитимью наложил?

Тит вставал с лестовкой и подрушником в руках и елейно отвечал:

— Чай, теперь велика седмица — страсти господни. Дай, тятенька, я тебе буду писать, а ты говори.

А то вдруг входил в избу с подковами, со шкворнем или железными скобами и рабским голосом докладывал:

— Вот, тятенька, что я нашел на дороге под горой. Куда спрятать-то? Пригодится.

Дед выхватывал у него из рук железки, внимательно рассматривал их, позванивал ими и, довольный, хвалил Тита:

— Вот рачитель! Один только ты в дом и тащишь, а другие-то — из дому…

На дворе Тит юлил около отца, послушно и быстро исполнял его приказания и старался быть на побегушках.

Раньше он обижался по всякому пустяку, ругал его «хвостом», а теперь на лице у него застыли внимательность и преданность.

А Сыгней все чаще и чаще уходил к Филарету-чеботарю и пропадал у него с утра до вечера. И, едва вернувшись, весь грязный, немножко сутулый от постоянного сидения перед низким чеботарским верстаком, торопливо умывался, надевал чистую рубаху, плисовые портки и долго набирал гармошку на голенищах сапог. Возвращался он обычно после ухода деда и бабушки на «стояние» и вместе с отцом и матерью шел в моленную. Как-то вечером после «стояния» дед, по обыкновению, сел за стол и, сняв со стены счеты, стал щелкать костяшками. Для него это занятие стало какой-то навязчивой потребностью. Он морщил лоб, шевелил клочками седых бровей, бормотал и напряженно думал, поднимая глаза к потолку, и вдруг сбрасывал все костяшки и со странным раздражением кричал в чулан:

— Анна! Мать! Сыгнейку надо весной женить. Баба в избу нужна. Катьку до зимы отдавать не буду. Титку женим, когда за Катьку кладку возьмем. Васька уедет — два работника со счету долой.

Бабушка показывалась в двери чулана с голыми руками в тесте и со скорбным лицом:

— Не майся, не майся, отец! Чего ты торопишься?

Много ли нам надо-то? А Васянька высылать тебе будет: все-таки рублика три за лето пришлет. Чай, не отрезанный ломоть. Зачем ты гонишь его, отец?

Дед, опираясь на локти, перебирал пальцами бороду. Он озабоченно отвечал — не ей, а на свои думы:

— Не я гоню — нужда гонит. Васька не в дом норовит, а из дому. Двум медведям в одной берлоге не жить. Раздела не дам — нечего делить: по миру с мешком не пойду.

И вдруг благодушно спрашивал Тита, который услужливо сидел у него под рукой за толстой рукописной книгой:

— Титка, откуда тебе невесту брать — из нашего села или стороннюю?

Тит по-мальчишечьи сипел:

— Чай, ты, тятенька, сам знаешь. Воля твоя, а не моя.

Деду очень по душе был ответ Тита: его довольная улыбка, казалось, расплывалась и по бороде.

— Вот они какие, послушные дети-то, мать! С Сыгнейкой не сладишь иссвоевольничался. Его можно только под кнутом женить.

И внезапно стукнул кулаком по столу, отшвырнул счеты и взвизгнул:

— А Васька пускай убирается на все четыре стороны!

Дам пачпорт на полгода и велю по рублю в месяц высылать, а ежели не будет посылать — по этапу домой пригоню.

Помается, помается на стороне-то — сам нищим воротится и в ногах будет валяться.

И, удовлетворенный этим решением, встал и полез на печь.

— Титка, прочитай слово о Федоре-христианине и Абраме-жидовине, а я полежу да послушаю.

Тит открыл книгу на зеленой закладке и, перекрестившись, стал гнусаво читать, спотыкаясь на каждом слове:

— «В Констянтине-граде бяше купец именем Феодор, богат зело. По слушаю же некоему потопися корабь его и погуби все свое имение. Имеше же любовь к некоему жидовину, богатому сушу, и, пришед, начал молити его, да ему даст злата довольно…»

Я лежал в это время на полатях и, крадучись от деда, читал увлекательную книгу — «Повесть о Францыле-венциане и прекрасной королевне Ренцивене, с приложением истории о прекрасном принце Марцемерисе».

Я уже прочел не одну такую удивительную книжку — и о Бове и о Гуаке, и наслаждался фантастическим миром блестящих витязей, их необыкновенными подвигами и сказочными садами и дворцами. Я уносился мечтами в эти чудесные страны, где люди сияли невиданной красотой.

XXXI

Эта зима осталась у меня в памяти на всю жизнь До этой зимы я ничего не помню, кроме страшного нервного припадка матери. Мне было девять лет, а мальчик этого возраста в деревне был уже работник, который самостоятельно боронил, самостоятельно возил навоз на поле, сгребал сено, помогал в молотьбе на гумне, ездил за водой на реку, кормил скотину. О хозяйстве он мог уже говорить, как взрослый: знал, когда надо пахать, сеять и жать, когда нужен дождь или вёдро, когда дергать коноплю и лен. Он хорошо знал деревенский календарь с его приметами и мужицкую ботанику и врачевание. Одним словом, парнишка моих лет был в курсе всех дел и интересов деревенского мира.

И я хорошо понимал, что в семье у нас произошло большое событие. Отец и дед стали врагами: отец восстал против деспотической власти деда, а дед не мог примириться с дерзким сопротивлением отца.

Сила и воля деда, всегда непререкаемые, вдруг натолкнулись на противодействие большака, и старик сразу же растерялся и ослабел. Это было крушение устоев, и бабушка с ужасом бросилась на помощь старику. Она должна была спасать положение — восстановить священный порядок.

Хотя отец держался особняком, молчаливо и угрюмо, но в нем появилось что-то новое: он показался мне старше, увереннее в себе, а в лице его и самолюбивых глазах затвердело упрямство. И походка стала другой — твердой, решительной, странно веселой, еще более форсистой. Да и голову он закидывал выше и Чаще склонял к правому плечу.