товала всюду, и я как-то всем маленьким существом своим чувствовал ее бурю.
Из кладовой вышла Таненка и понесла на животе ящик, покрытый платком. Она озиралась, как воровка, и торопилась к своему крыльцу. А Митрий Степаныч с бутылью в руке тщательно запер железную дверь и пошел вслед за Таненкой, так же торопливо и так же озираясь по сторонам.
Я вбежал в избу и крикнул бабушке с порога:
— Митрий-то Степаныч четверть вина домой потащил, а Таненка — ящик с гостинцами!
Бабушка сердито и со страхом набросилась на меня:
— А ты не подглядывай, дурак. Митрий-то из-за тебя на дедушку окрысится. Дедушка-то в долгу у Митрия. И не наше дело, кого он там вином да гостинцами угощать будет. Начальство ждет — вот и будет его улещать. Может, моленную-то распечатают. А ты, ежели видишь чего, не кричи и не болтай. Держи себе на уме. Не тянут за язык — молчи, а пытать будут — зубы сожми: «Знать ничего не знаю и ведать не ведаю».
В полдень опять зазвенели колокольчики и бубенчики и к моленной через луку пролетела тройка, а за ней — пара пузатых лошадей, запряженных в грязный тарантас. На тарантасе сидел такой же пузатый, с разбухшим от пьянства лицом ключевский поп в черной шляпе и в фиолетовой рясе.
Так же как вчера, из тарантаса выскочил усатый пристав в белом кителе, в сверкающих сапогах и тот же чахоточный чиновник в чесучовом сюртуке с широким разрезом позади.
И опять степенно прошел Митрий Степаныч и проковылял Пантелей в бекешке нараспашку, взмахивая бородой. Быстроногий Кузярь, чумазый, загорелый, в пунцовой рубашке без пояса, босой, подхватил меня под руку, и мы, не слушая стонов и криков бабушки, со всех ног пустились к моленной.
— Сдирать печати прискакали… Мосей уж дрова притащил — сжигать иконы и книги будут…
Кузярь остановился, подпрыгнул на месте и засмеялся.
Острые черные глазенки его заиграли плутовато.
— А я знаю, а я знаю… а тебе не скажу…
— А я сам увижу и тебя не спрошу… Я еще вчера в моленной был и видел, как печати везде накладывали.
Глаза его издевались надо мною, и он хохотал мне в лицо.
— Эх ты, губан! Видел сороку, да без проку. Дурак видит только воробья на носу, а умному как сычу, и ночь — не помеха. Ты погляди, что сейчас будет, — лопнешь со смеху.
И он заплясал и закувыркался на траве. Я стоял перед ним растерянный: он и на этот раз торжествовал надо мною. Вдруг он выпрямился и зловеще пропел:
Никому так не досадно,
Как нашему Федьке,
Всё неладно, всё нескладно
Ни хрена, ни редьки
Сам — на печке,
Нос — в горшечке,
А язык — на речке…
Посрамленный, я побежал к моленной, а он хохотал мне вслед и кричал:
— Не беги один-то, а то в жигулевку запрут. Давай вместе. Двоим-то одурить их вольготнее. Ежели хватать будут — прыгай в буерак…
Тут он опять хотел одурачить меня: прыгать в буерак с отвесного обрыва в десять сажен глубиной да еще в реку мог только бестолковый или слепой. Но довод его — быть вместе и не давать друг друга в обиду — был мне на руку.
Я остановился и подождал его, но он подошел неторопливо, важным шагом и прошел мимо, как чужой, и даже не взглянул на меня. Я тоже пошел ленивым шагом, вперевалку, как мой отец, и круто свернул в сторону, к задней стене моленной. Кузярь, пораженный, остановился и с тревогой спросил:
— Ты это куда?.. Эй!
Но я не ответил ему и не обернулся.
— Погоди-ка, погоди. Чего ты озлился-то? Чай, я шутейно.
— А я издали хочу глядеть, как ты в буерак прыгать будешь.
Я обежал вокруг моленной и остановился у крыльца.
Дверь была уже отворена, и из нутра глухо и раскатисто вырывался хриплый голос пристава и гогот попа. Кузярь украдкой выглядывал из-за лошадей и с испуганным лицом призывно махал мне рукой. Мосей сидел на чурбаке у передней стены пожарного сарая и плел лапти. Это было не в его обычае: он был падок на всякие зрелища, а тут перед ним совершались такие события, которые сразу согнали бы его с места. Я хоть и маленький был, но хорошо знал Мосея. Значит, он не хотел подходить к моленной и решил показать, что его дело — сторона, а начальство — сила опасная, и невзначай он может попасть под горячую руку и пострадать. Кузярь издали глядел на меня с завистью, и мне было приятно видеть, как он робко посматривал на моленную и на кучера, бородатого мужика, который свертывал цигарку. Кучер погрозил Кузярю кнутом, и Кузярь пустился бежать обратно.
Становой рычал внутри моленной, как злой пес, и мне казалось, что он бьет и старосту и Митрия Степаныча. Кучер повернул лицо к моленной и прислушался. Он подмигнул мне, кивнул головой на открытую дверь и ухмыльнулся.
— Бунтует… — пояснил он снисходительно. — Беда, как любит бушевать! От этого и охрип. Ничего-о! — успокоительно заключил он. — Пробушуется лыком станет и начнет жаловаться, как баба. Тут ему только водки давай четверть вылакает. Чую, застрянет он у вашего кулугура на сутки: чего-то больно взбесился. Мается с ним судейский-то. Научный человек, покорный, как девка, от этого и в чахотку себя вогнал.
Пока он бормотал, скучая и покуривая, ко мне неожиданно подошли Мосей и Кузярь. Мосей с лаптем и лыком в руках морщился в боязливой улыбке, а Кузярь храбро стоял впереди него и нахально показывал мне язык.
На крыльцо с грохотом выбежал пристав и хрипло заорал.
— Лестницу сюда!.. Прохвосты! Лестницу! Я тебя, Стоднев, в остроге сгною, а тебя, староста, сейчас же отправлю в стан! Воры, острожники! Всё разграбили. Но отвечайте мне, как это случилось, что все печати целы — и на дверях и на окнах, и пол не тронут, и потолок не поврежден, — а все, что было в моленной, бесследно исчезло? Отвечай, Стоднев! Это ты в ответе.
Митрий Степаныч кротко и почтительно поклонился ему и беспомощно развел руками.
— И ума не приложу, господин становой, — верите или нет. Я лежал, горем убитый, и плакал от великой беды.
Разве я допустил бы приложить нечистые руки к святыне нашей? Скорее бы руки на себя наложил… Я~ сам. униженно молю вас строгое следствие произвести и наказать разбойников.
Пристав схватил за бороду Пантелея и задергал ее из стороны в сторону.
— Тебе, мерзавцу, поручили охранять здание. Где ты был, чертова борода? Где был?
Пантелей с выпученными глазами, обалдевший, пищал по-бабьи:
— Ваше высокоблагородие, помилуйте!.. Не виноват.
Сторожа вы не велели ставить, а ключи с собой взяли. Отпустите бороду-то, Христа ради… Негоже мне при батюшке-то.
— А-а, негоже? Все помело твое выдеру, негодяй!.. Какой ты есть староста, когда у тебя под носом очищают вещи из опечатанного здания? Ведь тут же не один прохвост работал, а целая толпа. Это же не просто кража со взломом, а хитрая махинация. Ты понимаешь, что ни одна печать не тронута, ничего нигде не нарушено. Признаков нет… а все исчезло, как дым. Что же тут, по-твоему, черти или ангелы работали?..
— Не могу знать, ваше высокородие. Я сам препоручил покараулить вот Мосею, пожарнику. Его допросите.
Пристав разъяренно рванул бороду старосты, выдрал клок волос и швырнул ему в помертвевшее лицо. Чиновник поморщился и что-то пробормотал ему. Становой смешно подпрыгнул и уперся руками в бедра. Нагайка змеей заползала по синим штанам с красной полоской.
— Прошу вас не вмешиваться. Я лучше вас знаю, как с ними, канальями, разговаривать. Они не понимают вашего тонкого языка. А мой мат до самой ихней требухи доходит. Эй ты, козел драный! — рявкнул он на Мосея. Так-то ты караулил! Я тебя как Сидорову козу выпорю. Проспал, чертова твоя башка!
Мосей закланялся, затрепыхался и стал похож на дурачка.
— Я, барин, до смерти боюсь всяких печатей. Сердце у меня заходится. Я так и старосте сказал: «Пантелей, мол, Осипыч, от казенной печати я обмираю. Да и куриная, мол, слепота у меня…» А он бает: «Поглядывай, Мосей!» А я, баю, Пантелей Осипыч, зги не вижу. Про курину-то слепоту он, староста-то, давно знает. Чего у меня бог отнял, тому и староста не дарственник.
— Ты — мурло! — взревел пристав, выпучив красные белки. — Кто ты такой — идиот или дурака валяешь?
— Мы — люди темные, барин. Знать ничего не знаем и ведать не ведаем. А это ты истинно: дураки — народ веселый.
— Ну, ты действительно идиот.
— Это истинно, барин: идет Нефёд — да и гот урод.
— Тащи сюда лестницу, остолоп!
— Я мерина запрягу, барин: они, лестницы-то, на роспусках… Их подымать-то артелью надо. Пять сажен в каждой до самого конька. Еще при крепости сколачивали.
Поп стоял весь раздутый и колыхался от пьяного смеха.
— Здорово! Здорово обдурили тебя, пристав! Все концы спрятаны… Ку-ка, разруби гордиев узел.
Красное лицо старосты обливалось потом, и мутные капли падали с носа на бороду. Чиновник не спускал глаз с Мосея и лукаво улыбался. А пристав бесился, бил кулаком по перильцам крыльца и сам обливался потом.
— Ну, любуйтесь, Николай Иванович, на это грязное животное. На кой черт твои роспуски, пугало воронье!
Лестницу! Сюда, к наличникам! Лапоть-то зачем приволок?
— Мои лапти, барин, для мордвов. Не в износ. От моих лаптей мне по всей округе слава.
Староста кубарем сбежал с крыльца и заковылял толстыми ногами к пожарной. Мосей угодливо и по-дурацки улыбался.
На нас ни начальство, ни Митрий Степаны» не обращали внимания: мы для них не существовали. Незаметно мы поднялись на крыльцо, потом юркнули в прихожую, а из прихожей в моленную. В просторной комнате, пропахшей ладаном, в туманном полумраке толстые ребра стен были голые, мертвые, в квадратных пятнах: все иконы, и большие и маленькие, складни и кресты исчезли. Слева, на полках, тоже не было книг. Налой стоял ободранный, тонконогий и раскоряченный. Со стен и с оконных косяков содраны были даже утиральники и бисерные прошивочки. Не блестели и высокие подсвечники, а с потолка была сорвана и паникадильница. Моленная была угрюмо пуста и казалась страшной. На железных болтах оконных косяков я заметил черные, как вар, печати на дощечках с застывшими потоками сургуча.