Бабушка с неслыханной смелостью, без обычных стонов набросилась на него сварливо:
— А кто кашу-то заварил? Пошел в вожаках на барский двор. А когда до дела дошло — на кровать. Поясница заболела! Хитрить-то хитришь, а за сыновней спиной спрятаться хочешь.
— Молчать, квашня старая! — взвизгнул дед и кубарем слетел с кровати.
Он схватил сапог и бросил его в бабушку. Она отклонилась, и сапог вылетел в открытое окошко на улицу. Я не утерпел и засмеялся: в этот миг дед показался мне потешным, совсем нестрашным старичишкой, которого бабушка могла бы схватить за шиворот и тоже выбросить в окно.
Он топал босыми ногами и захлебывался от злобы.
— Ступай сюда! Снимай волосник! Я тебе сейчас все косы выдеру… Кому говорю!
Бабушка покорно сняла платок и волосник и заплакала Тяжелыми шагами она побрела к деду. Я крикнул всей грудью и застучал кулаком по доскам полатей:
— Не ходи, баба! Не подходи и пинни его!
Но бабушка подошла к деду и покорно наклонила голову. Он вцепился в ее жиденькие косы и стал рвать их из стороны в сторону. Я кубарем слетел с полатей и без памяти вцепился в руки деда.
Вошла Паруша, огромная, уверенно спокойная. Она не забыла положить перед иконами три истовых поклона и сказала:
— Здорово живете!
И с суровым гневом в умных глазах подошла к дедулке и оттолкнула его в сторону. Я ткнулся головой в пропахшее потом мягкое ее тело.
— Прожил век, Фома, а ума не нажил. Эка, седой болван, на малолетка напал! А ты, Анна, как курица, только квохчешь…
— Да ведь дедушку-то он, Паруша, за руки схватил перечил… Вздумал, постреленок, меня от дедушки отбить.
Чего он понимает-то?
— Значит, понимает, коли, тебя любя, не убоялся на защиту встать… Эх, Фома, Фома, дубова голова!.. Аль забыл. чему нас Евангелие-то учит: «Будьте как дети… не препятствуйте им приходить ко мне, яко таких есть царство небесное…» Да такого паренька на руках надо носить, в передний угол сажать…
Она прижала меня к себе, как маленького, и за руку повела из избы. А за воротами погладила меня по голове и заколыхалась от смеха:
— Ну и буйный ты, лен-зелен! На дедушку войной пошел. Ах ты, Аника-воин!.. Уж ежели туго придется — ко мне беги али меня кричи: выручу. По мне, лучше ты в ноги ему поклонись: он тогда и отмякнет…
— Не поклонюсь, — с угрюмой обидой огрызнулся я. — Он только одно и делает, что дерется да ногами топает.
Глаза бы на него не глядели… Мы скоро от него в Астрахань уедем. Он, дедушка-то, тятю пахать завтра барскую землю посылал, а тятя говорит: «Я под арапник не хочу спину подставлять…» — и убежал. Бабушка-то тоже стала дедушке выговаривать. Он позвал ее и косы стал драть.
Паруша опять затряслась от смеха и пробасила с веселым блеском в глазах:
— Позвал, баешь, а она, как овца, подошла?
— Подошла да еще сама платок и волосник сняла.
Паруша уже не смеялась, а с пристальной строгостью поглядела на меня.
— А ты еще маленький, чтоб судить стариков, еще не свой хлеб ешь. Вот когда узнаешь, как труд-то труден да пот солен, тогда и человеком будешь. На-ко вот тебе лепешку на сметане. Забыла отдать-то.
И она опять ткнулась своими серыми усами в мое лицо.
— Баушка Паруша, я к тебе ходить буду и книжки читать…
Она охнула от радостного удивления и шлепнула себя руками по бедрам.
— Милый ты мой! Ковыль шелковый! Радость-то мне какую припас! Приходи, золотой колосочек, когда хочешь, тогда и приходи. А я тебе всякие сказанья сказывать буду, чего знаю, чего ведаю.
Она напоминала мне бабушку Наталью своей жизнерадостностью, мудростью и нежностью своего сердца. Но бабушка Наталья была слабой, измученной жизнью, обиженной людьми старушкой, которая и умирала одиноко, без всякой жалобы. А Паруша никому не давала себя в обиду, и гордость ее — гордость здоровой женщины, которую не сломит никакая беда и напасть, — гордость ее подавляла всех мужиков. Ходила она не по тропочкам, около изб, а посредине улицы, с толстой палкой в руке, высоко подняв голову и выпятив грудь. И все кланялись ей почтительно.
Молча и строго она отвечала на поклоны, также низко и уважительно. Не пропускала ни одного мирского схода и являлась с палкой в руке наравне с другими стариками и пробиралась в самую середину — к столу, за которым начальственно сидели краснобородый Пантелей и Павлуха-писарь Таких женщин я встречал потом не одну: это были простые труженицы, самоотверженные подвижницы, с крепким характером, с великой душой, с большой любовью к жизни и людям. Но Паруша всегда поражала меня своей силой и независимрстью. Когда я думал о Паруше, всегда представлял ее могучей телом, с уверенно поднятой большой головой, с полынными глазами, в которых таились умная усмешка и мудрая суровость А сколько было доброты и нежной ласки в зорких ее глазах и улыбке, когда она возилась с детишками или привечала меня! И я вспоминал, как она одна укротила мирского быка, который бешенствовал на улице и разогнал людей по домам, как гордо она осадила станового в моленной и даже не взглянула на него, как безбоязненно стала она на сторону Микитушки, когда Стоднев заставил мужиков отлучить его от общины и вывести из моленной. Только в тетке Кате, озорной девке, угадывал я ту же силу и упорство характера Недаром Паруша так дружелюбно относилась к ней и зазывала к себе для каких-то разговоров наедине.
Велика сила русской женщины, и безмерны ее терпение и вера в жизнь, если она сохранила и пронесла через рабство и бесконечные страдания свою живую и богатую душу!.. Такие женщины воплощены народной фантазией в образе Девицы-Поляницы и Василисы Премудрой.
На другой день мужики опять выехали пахать барскую землю, но дед никого из парней не послал в поле, а сам весь день провозился с Титом и Сыгнеем на гумне — чинили половешку и поправляли навозные насыпки у прясла. Отец уехал сеять овес на своей надельной полосе у межи, которая отделяла нашу деревенскую землю от земли соседних Ключей. На этой меже у дороги стоял полосатый столб с полусгнившей доской наверху, на которой едва можно было разобрать шершавые буквы:
Село Ключи было в двух верстах от нашей деревни и стояло на столбовой дороге от Саратова в Пензу Оно было хорошо видно от наших гумен избы длинным порядком тянулись вдоль дороги, в густой зелени садов. На левом конце стояла высокая каменная колокольня, а около нее барский двор с толпой надворных построек; на другом конце большая старая изба — почтовая станция с обширным заезжим двором и конюшнями для почтовых лошадей.
В этом ключовском барском доме и жил тот барин Ермолаев, которого я видел зимою вместе с Измайловым на кулачном бою.
Митрий Степаныч прискакал из города на второй день, веселый, форсистый, в легкой поддевке и касторовом картузе Он легко прошел в кладовую вместе с Таненкой и пел свой излюбленный ирмос. «Иже глубинами мудрости человеколюбие вся строя и иже на пользу всем подавая…» Вскоре к его дому прискакал объездчик Дудор, соскочив с седла, бойко влетел на высокое крыльцо и скрылся в лавке. Пробыл он у Стоднева недолго и вышел красный, с осовелыми глазами. Он ловко и легко вскочил опять в седло, ударил нагайкой иноходчика и помчался обратно на барский двор.
Вслед за ним поехал на плетеном тарантасе и Митрий Степаныч. А на третий день к его крыльцу подъехал с колокольчиками становой с двумя верховыми полицейскими. Вечером, когда мужики приехали с поля, побежал по селу от окна к окну десятский с палкой и завыл надорванным голосишком:
— Хозявы, на сход идите!. Становой приехал… Барин прибудет… Идите сейчас же… да чтоб ни у кого брюхо не болело…
Мы сидели за ужином и, по обыкновению, молчали. Отец сидел на краю стола и не отрывал угрюмых глаз от ложки. Когда раздался стук в ставень и заскрипел надсадный голос десятского, отец быстро вышел из-за стола и скрылся за дверью. Дедушка перекрестился и с ужасом в глазах оглянулся на окно.
— Невестка, скажи Васяньке, чтобы на схоз шел. Я на ногах не держусь: всю спину разломило.
Бабушка с сердитым упреком сказала:
— Иди, иди, отец. Не с тебя, а с других спросится: ты на поле не ездил. А Васянька в тот же день домой воротился.
Иди с молитвой, надень полушубок и валенки, — с недужных взять нечего.
Дед послушно вылез из-за стола и, охая, больным шагом побрел к кровати, накинул полушубок, бабушка достала с печи валенки, и он зашаркал в них к двери.
— Анна, — слабым и кротким голосом проговорил он, опираясь о косяк, возьми лестовку, помолись перед Спасом… свечу затепли…
— Иди с богом, отец, помолюсь.
Как только он прошел мимо окон, все сразу же засмеялись. Катя хохотала громче всех и выкрикивала:
— Вот так дому голова!.. Ведь как притворился-то!.
Я — не я, и лошадь не моя… Ты бы, мамка, его на сход-то на руках отнесла… Со своими-то ох какой грозный, а дошло до дела — караул! «Анна, помолись!..»
Смешливый Сема сполз под стол и визжал там, как поросенок. Мать смеялась несмело, с оглядкой, с мучительной судорогой в лице. Даже бабушка тряслась всем телом, зараженная смехом детей. Только Тит изо всех сил старался быть недовольным, но и его разбирал смех. Чтобы заглушить в себе клокочущий хохот, он хмуро угрожал:
— Ежели б тятенька услыхал, он вам холки-то набил бы… Над тятенькой грех смеяться… да еще над хворым…
Катя сделала испуганное лицо и высунулась из окна.
Растерянно и встревоженно она хлопнула себя руками по бедрам и упавшим голосом крикнула:
— Титка, беги! Сейчас же беги! Тятенька-то как пьяный, качается. Поддержи его под руку и тихонько веди на сход-то.
Бабушка не на шутку забеспокоилась и застонала:
— Иди, Тита, помоги отцу-то. Беда-то какая!
Тит нехотя вылез из-за стола и заныл:
— Да-а, иди вот… Обижать-то его вы с браткой горазды, а я — веди-и… Я вот нажалуюсь ему, как вы над ним смеялись.