Повесть о детстве — страница 76 из 86

Катя озорно подмигнула матери и с кроткой угрозой заторопила Тита:

— Знамо, пожалуйся… Иди-ка, иди!.. А то я тятеньке-то глаза открою, как ты по клетям да амбарам, как мышь, елозишь да в норки свои по зернышку тащишь…

Тит побледнел и опрометью выбежал из избы. Когда пробегал мимо окна, погрозил Кате кулаком.

— Я тоже знаю… Знаю, как ты Яшку-то Киселева закрутила…

— Ну, то-то! — весело подбодрила его Катя. — Вот мы с тобой и квиты — И раскатисто захохотала. — В кого это он, мамка, такой сквалыга уродился? Все тайком, все молчком, везде шарит, как воришка, да тащит в разные потайные места. А притворщик-то какой! Тятеньку-то вокруг пальца обводит…

Бабушка с безнадежной скорбью отмахнулась от нее.

— Ты уж молчи, Катька. Сама-то как кобыла необъезженная лягаешься, и узды на тебя нет. В нашем роду и девок таких не было.

— Значит, надо было, чтоб такая уродилась. Да уж одром и батрачкой не буду и всякий кулак обломаю.

Мать не отрывала от нее глаз и любовалась ею с завистливой печалью и восторгом в глазах. Бабушка тряслась от смеха, но сокрушенно бормотала:

— Девки-то все статятся, все норовят быть скромницами, а ты, как Паруша, не в пример мужику — охальница…

— Да, уж ездить на себе никому не дам… Вот к Киселевым в семью войду — сама хозяйкой буду.

Бабушка в ужасе замахала руками.

— Что ты, что ты, Катька!.. Постыдилась бы… Аль тоже эдак девке держать себя?

— Ну уж, мамка… помру, а не допущу, чтобы меня заездили, как невестку. Погляди на нее: всю изломали да испортили… и на человека не похожа. А девка-то была какая!

И певунья, и звенела, как колокольчик. Краше баушки Паруши и бабы нет: у ней только уму-разуму и учиться.

Мать поднялась из-за стола с тоской в глазах, залитых слезами.

Сема незаметно исчез из избы. Я выбежал на улицу и пустился по луке к пожарной. Там уже шевелилась и гудела большая толпа мужиков, а с разных сторон — и с длинного порядка, и с той стороны — по двое, по трое все еще шагали старики с подогами в руках, в домотканых рубахах и портках. Вечер был тихий, на западе горела оранжевая пыль, а на востоке, за нашими избами, небо синело свежо и прохладно. Красные галки устало летели на ту сторону, в ветлы, и орали. Внизу ссорились лягушки: «Дуррак, дуррак!..» «А ты кто такая?..» С крутой горы на той стороне, мимо избушки бабушки Натальи, поднимая пыль, сбегало стадо коров и овец. Они разбредались в разные стороны по горе и низине и мычали. Одни из них шли к реке, на наш берег, другие останавливались и щипали траву. Бабы и девчата хлестали их по спинам и торопили домой. Кое-где певуче манили девичьи голоса: Бара-аша, бара-аша!..

Но ни говор толпы у пожарной, ни крики девчат, ни кваканье лягушек на речке не беспокоили той вечерней тишины, которая как будто спускалась в эти задумчивые часы с неба и плавно оседала на землю. На усадьбах, за длинным порядком, у гумен, очень четко крякал дергач, и ему отвечала откуда-то издали перепелка. И на пепельно-красном клубастом облаке, которое густо поднималось из-за соломенных крыш, два черных ветряка тянулись к небу, словно руки в длинных рукавах молили о пощаде. И когда я стоял и смотрел на эти неподвижные крылья, я вспоминал об убитой Агафье Калягановой и о матери, которая стояла перед ней с поднятыми руками и с широко открытыми глазами, полными страдания.

Мимо пролетел серый барский жеребец в яблоках, запряженный в дрожки. На них верхом сидел Измайлов с выпученными глазами, натягивая красные вожжи. Позади прижимался к его спине Володька. За ними в плетеном тарантасе — становой вместе с Митрием Степанычем.

Измайлов ловко осадил жеребца, легко соскочил с дрожек и бросил вожжи в руки Володьки. Он приложил искалеченную ладонь к белой фуражке и строго, по-солдатски крикнул:

— Здорово, мужики!

В ответ Измайлову вздохнул разноголосый гул. Становой картуза не снял, не поздоровался, а широкими шагами прошел к столу, где почтительно стояли староста Пантелей и писарь Павлуха. К становому подскочил сотский с шашкой на боку, в пиджаке, в сапогах и, отдавая честь, что-то пробормотал ему, выкатывая белки. Измайлову очистили дорогу, и он стал около стола, оглядывая толпу строго и насмешливо. Митрий Степакыч прошел тоже ближе к столу и скромно стал за спиной Пантелея.

На тесовую гнилую крышу жигулевки сел сыч, потрепал крыльями и пронзительно крикнул: «Ку-ку-квяу!» И все почему-то повернули головы на этот крик.

Это был необычный сход: мужики стояли хмуро и опирались на толстые колья, а старики сгрудились отдельно с клюшками и подожками. Без палок стояли дедушка и Петруша Стоднев. Колья с шершавой корой вонзались в траву, стояли частоколом и как будто отделяли мужиков от начальства.

Пристав выпучил глаза на колья и, указывая на них пальцем белой перчатки, что-то лаял старосте в бороду. Потом прохрипел:

— Это что такое за канальи? Поч-чему приперлись сюда с дрючками, как разбойники с большой дороги?

Мужики угрюмо молчали, и мне показалось, что они вцепились в колья еще крепче.

— Кому говорю? Перед кем стоите с дрючками? Мерзавцы! — Он подскочил к Ларивону, рванул у него кол из рук. — Долой, дрючок, негодяй!

Мужики заворошились, загудели и зашевелили кольями.

Ларивон рванул кол к себе.

— Отойди, становой!.. Отойди от греха!..

И, большой, тяжелый, напер на пристава. Кто-то потащил его назад.

— Эт-то что так-кое, подлецы? Бунт?..

Но Измайлов вдруг скомандовал:

— Назад, становой! Успокойтесь! Прошу не бушевать.

Я не вижу никакого бунта.

Он судорожно затеребил изуродованными пальцами седую бородку и с треском в голосе набросился на мужиков:

— Кто это вбил вам в башки дурацкую мысль, что моя земля — это ваша земля? С неба вы, что ли, свалились? Ну, что же, похозяйствовали два дня, подняли зябь… Правильно! Вовремя! Пожертвовали пахотой на своей земле. Хорошо! Трогательно! — И глаза его нагло смеялись, оглядывая головы мужиков. — Спасибо, братцы, за работу! Услужили!

Земля теперь не барская и не ваша, а Стоднева. Вот он, прошу любить и жаловать. Он же вас и отблагодарит, как ему понравится. Всё! А самоуправством не занимайтесь: невыгодно — в дураках останетесь, как сейчас.

Мужики загудели, и отдельные голоса выкрикнули:

— Наша земля!.. Деды и прадеды на ней трудились!

— Барин, ни тебя, ни Стоднева не допустим… Где слово-то твое?.. Сулил, играл с миром-то…

— Драться будем, барин!.. Без кольев не обойдется!..

Измайлов засмеялся и с дребезгом в голосе обратился к Стодневу:

— А теперь, Стоднев, сам умиротворяй народ. Это же твое стадо.

Митрий Степаныч, бледный, с затаенной улыбочкой, шагнул к столу.

— Мужики, чего это вы? Как же это вы бога-то не боитесь? Разве можно на сход с черными мыслями являться?..

Господь-то все видит и не спустит нечестивцам. Тут дело полюбовное, законное. А где это видано, чтобы с кольями спроть закона идти?.. Бог не потерпит этого греха, мужики.

Толпа забунтовала, зашевелила кольями, замахала руками. Бородатые лица с ненавистью уставились на Стоднева, и казалось — сейчас люди бросятся на него и замолотят дрючками. Митрий Степаныч смущенно улыбнулся и сокрушенно махнул рукой.

Измайлов быстро, как молодой, вышел из толпы, вскочил на дрожки и рысью поехал обратно.

Мужики проводили Измайлова враждебными взглядами.

Кто-то надорванно крикнул:

— Это как же, мужики? Дураками были, а сейчас дураки вдвое? Эх, пеньки, слюни распустили!.. С кровью ведь землю-то отдирают…

Миколай Подгорнов шлепал по спине лохматого Ларивона и задиристо посмеивался:

— Ну-ка, Ларивон Михайлыч, ликуй ныне и веселися!..

Хотели в рай, а попали на край, где горшки калят… Поздравили вас и отблагодарили… Уж больно ты с охотой пахал-то!.. Прямо земля кипела…

Ларивон злобно сжал кулаки.

— Молчи, шабер! Не вводи в грех… на убой пойду…

Между мужиками метался Кузярь и, сцепив оскаленные зубишки, скулил сквозь слезы:

— Бунтовали, черти… стеной шли… На кулачках деретесь, а тут башки в землю…

Его толкали и угощали подзатыльниками.

Хрипло лаял усатый становой и, потрясая нагайкой, таращил на мужиков глаза.

— Ах вы, рыла овчинные!.. Туда же, бунтовать, чужую землю захватывать… Я вас проучу… в бараний рог согну.

Ну-у! Кто здесь у вас заводила? Ведите его сюда, прохвоста! Ну? Кому приказываю?

Мужики тяжко молчали и не шевелились, загораживаясь от него кольями. Становой свирепо ворочал белками и хлестал нагайкой по столу. Староста стоял, как слепой истукан, а высокий Павлуха тускло смотрел в ноги мужиков, и мне казалось, что он скучает. На речке, под яром очень отчетливо кричали лягушки: «Дуррак! Сам дуррак».

Одинокий голос выкрикнул:

— Мы все… миром… без заводилов… мы не заводные…

А землю не отдадим… Ноги Митрия там не будет…

Его поддержал глухой ропот толпы. Староста испуганно отпрянул назад и растерянно схватился за бороду. Митрий Степаныч скромно стоял в легкой черной бекешке за старостой и обиженно усмехался.

Становой хрипел:

— Это какой там кобель огрызается? Выходи сюда! Писарь, узнай, что это за мерзавец.

Но писарь не пошевельнулся, только скривил рот в кривой усмешке.

Среди гнетущей тишины голос Микитушки, твердый и безбоязненный, показался мне гулким.

— Ты, становой, народ не обижай. Народ тебе не скотина.

Пантелей сделал страшное лицо и замахал на него руками:

— Одурел ты, Микита Вуколыч. Уйди и молчи!.. Уйди от греха!

Но становой не взбесился, а ухмыльнулся и задергал пальцами усы.

— Ну, продолжай! Я так и знал, что ты пустишь свою мельницу. Ты, оказывается, не только проповедник, но и главарь. Прожил жизнь, старик, а ведешь себя как полоумный. Народ возмущаешь.

— Народ правды взыскует, — гулко оборвал его Микитушка. — А за правду я живота не пожалею. Зачем у него, у народа-то, этот живоглот землю уволок? Мы по добру и помилу землю-то у барина купить хотели, а он с кровью ее у нас отрывает… Ведь он из народа все соки выжмет — по миру пошлет… Как терпеть народу-то? Где правда-то?