Повесть о детстве — страница 85 из 86

И я делал попытки приподняться, сесть, но руки подламывались, и я падал, надрываясь от кашля.

Раза два в эти праздничные дни приходили ко мне товарищи. Я ждал, что первым прилетит Кузярь, но явился Петька-кузнец. В красной рубашке и плисовых портках, в новом картузе, он подошел, как взрослый, а когда поздоровался с Катей и матерью, снял картуз.

— Ну, как он тут ползает? Не будь я у избы, возы-то со снопами раздавили бы его. Проскакала телега-то, а он мертвый. Тащу его за руку, а тут ребенок мешает. Только успел оттащить — тут и возы промчались.

Петька, должно быть, до сих пор еще не успокоился от пережитого потрясения: говорил он взволнованно, с одышкой, но старался не терять достоинства. Он стоял около меня, спрятав руки назад, и мне было смешно смотреть на него: он надувался, изображая взрослого мужика, мигал устало, как самосильный работник.

— Да ты бы сел, Петяшка, — едва сдерживая смех, приветливо посоветовала ему мать, а Катя закрылась концом зеленого фартука и тряслась от молчаливого хохота.

— Некогда мне, тетя Настя. Я только навестить… да вот принес… Еще зимой ему тятька посулил… Ему-то недосуг было, так я уж сам отковал.

И он вынул из-за спины новенький топорик, сверкающий отточенным лезвием. Вот почему держал он руки за спиной!

Ему хотелось поразить, обрадовать меня… Я схватил его подарок и прижал к груди. От радости и от благодарности к Петьке я готов был заплакать.

Он не обратил внимания на мое волнение и опять снял картуз.

— Ну, прощайте!

— Посидел бы с нами, Петяшка: ведь праздник. Чего тебе делать-то? ласково уговаривала его мать и глядела на него изумленно и растроганно.

— Мало ли делов! — озабоченно возразил он. — Все хозяйство сейчас на мне: и скотина, и двор, и ребенок. Да еще за мамку печь топи. Как накануне приехала, так и захворала.

— Такого парнишку, как ты, Петенька, и в округе не сыскать, — похвалила его мать, а он пренебрежительно отмахнулся с кривой усмешкой.

— Кому же работать-то? Хозяйство работника любит.

И ушел степенно, не оглядываясь.

— Уморил… мочи моей нет!.. — бормотала сквозь хохот Катя, а мать вытирала слезы и ласково говорила:

— Ведь какой парнишка-то пригожий! Глядеть не наглядеться. С таким не пропадешь.

А мне было досадно, что они смеются: Петька — верный товарищ, умный парень, и я любил его всем сердцем. Я вертел перед собой аккуратный топорик и любовался его добротностью и сверкающим лезвием.

Забежал ко мне и Кузярь. Сухопарый, загорелый, с серыми пятнами на лице, он показался мне еще костлявее, чем раньше: и скулы и подбородок стали еще острее, глаза провалились еще глубже. Но прилетел он буйно, сразу же сел около меня и засмеялся задористо.

— Лежишь, брат, и не ползаешь? Ну и угораздило тебя! Я бы сроду не поддался. Ну и тюхтяй ты! С телеги свалился!.. Я бы, как кошка, вцепился. Однова меня на дранке мешком брякнули, и я под ходовое колесо полетел. Чуть было в копыл под спицы не попал. Так я вцепился на лету в спицу-то и оседлал ее.

— Да будет тебе врать-то, Иванка!.. — осадила его Катя, но он озорно взглянул на нее.

— Не любо — не слушай, а врать не мешай, Катёна. Я после этого на пять лет постарел. Ну-ка, подумай-ка: ведь на волосок от смерти был… а все-таки отпинался от нее… — И, не желая дальше спорить с Катей, он словоохотливо и горячо начал сообщать мне новости: — Слыхал, чай, про Наумку-то? Митрий Степаныч взял его в подручные: душу парень спасать будет — в рай собрался. Днем в кладовой батрачит, двор убирает, лавку подметает, за лошадьми ухаживает, за скотиной, а вечером богу молится. Двадцать лестовок отстоит, а потом целую кафизму отчитает. А ежели соврал — Митрий Степаныч его сыромятным ремнем в рай подгоняет: не спотыкайся! И домой не пускает. Вот и сейчас на дворе навоз чистит — это после моленной-то! На небо-то, брат, легко не попадешь! Увидел меня, заревел да брюхом на землю и грохнулся — вот так.

Кузярь растянулся на траве животом и обхватил голову руками. Потом опять быстро сел и засмеялся.

— Ты вот лежишь без рук, без ног и галок считаешь, а я вчерась в обед на моховом болоте у Красного Мара был… поругался с мамкой Досада взяла…

— Батюшки! — засмеялась Катя, поддразнивая его. — Мамка ему досадила… Вертун какой!

Мать молча забавлялась болтовней Кузяря.

Он поднялся на колени и замахал худыми руками.

— А что! Колос сгребать меня заставляет, а сама снопы вяжет. Ей и нагибаться-то нельзя, не то что жилиться.

А она орет на меня. Вырвал я у нее свясло-то и сунул ей грабли. «На, сгребай! Довольно с тебя и этого дела…» Ну, она и разозлилась на меня.

Кадя и мать смеялись, смеялся и я. Но Кузярь разошелся еще больше.

— Ну, стали ругаться. Заплакала она, пошла к телеге и легла. А я подался со зла на моховое болото. Гляжу, цапля на одной ходуле стоит и богу молится. Дай, думаю, сцапаю ее. Пополз меж кочками, как уж, упрячусь за ними Дотемна полз, весь, как черт, измазался.

Катя трунила над ним:

— Ну, а цапля-то глядит на тебя и смеется: «Дай его, дурачка, подпущу да в лоб и клюну».

У Кузяря блестели глаза от возбуждения. Он прищурился и с торжеством усмехнулся.

— Схватил я ее за ногу да к себе. Она благим матом заорала, да как замашет крыльями, да как дернет меня!

Я кувырком. Гляжу, а она уж над болотом несется да ногами кочки считает.

Катя смеялась, а мать осторожно упрекнула его:

— Не надо бы, Ваня, врать-то. Не тоже, милый. Паренек ты умный, а люди подумают, что дурачок. Сердце-то у тебя хорошее, а умишко в обман играет.

Кузярь не смутился и разочарованно ответил:

— А я думал — поверите. Я это, тетя Настя, не для вранья. Это я хотел Федяшке сказку рассказать: скучно ему лежать-то да в небо глядеть.

Он лукаво ухмыльнулся и вынул из кармана порток спичечную коробку. Осторожно положил ее на траву, удобно растянулся и опять многозначительно поглядел на меня.

— Гляди, да не моргай. Видишь, какой я тебе гостинец принес? Сроду не догадаешься, что тут за чудо. На!

Он раздвинул коробку, и я увидел в ней большого медведку с огромным панцирем на спине и страшными передними зазубренными ногами. Медведка мгновенно выпрыгнул из коробки, юркнул в траву и стал быстро копать землю.

— Вот, брат, какой зверь! Запряги его в эту коробку да насыпь в нее земли — он поскачет с ней и не спотыкнется.

А землю-то как роет — настоящий крот.

Мне было и любопытно и противно смотреть на это чудовище, и я обиженно буркнул:

— Возьми себе этот гостинец. Я не маленький, чтоб играть с тараканами.

Кузярь оскорбленно надулся, с размаху накрыл коробкой медведку и ловко засадил его в эту клетку. Потом приложил к уху, послушал и бросил коробку далеко на луку.

— Ну, ладно. Вставай скорее, пойдем с тобой рыбу на Няньгу ловить. Я уже и вентерь сплел. Хочешь, я тебе лозы притащу? Вместе сплетем…

Это его предложение мне понравилось, и мы сговорились, что в следующее воскресенье сплетем другой вентерь.

Кузярь размечтался:

— До осени-то, знаешь, сколько рыбы наловим! Там язи да лещи кишат. Щербу будем на берегу варить, а домой по ведру на брата притащим. Там и раки есть.

Я с отвращением отмахнулся.

— Раки поганые: они падаль едят. Их грех есть.

— Грех — с орех, да ядро-то с ведро.

Чтобы оборвать его болтовню, я сердито сказал:

— А мы скоро в Астрахань уедем. Встану вот к пожинкам — и уедем. Вот тогда и прощай…

Кузярь поразился до немоты. Он встал, смущенно улыбнулся.

— Совсем? Как не был?

— На ватаги! Там рыбу-то ловят в море.

Он уныло свистнул, почесал затылок, потом вскинул голову и быстро пошел домой.

XLIII

И вот я опять на ногах: опять бегаю, махаю руками и даже на гумне помогаю сгребать солому и переворачивать снопы на току. Стояли прозрачные, теплые дни августа.

С гумна отчетливо видны были даже отдельные соломины на крышах ключовских изб и каждая доска тесовой обшивки почтовой станции. На огромном, заваленном копнами и соломой барском гумне бегали, по кругу две пары лошадей — это работала механическая молотилка. Раздвоенная шапка высокой сосны в ключовском бору казалась бархатной и печальной. Наши гумна тянулись в обе стороны сплошной грядой, с седыми половешками у прясла и большими копнами. Налево, очень далеко, мерцали холмистые поля, и там, в широкой лывине, тоже очень четко виднелись избы деревни Александровки, где жила тетка Машуха. На другой стороне, вдоль большой дороги на Пензу, полого поднимались желтые и черные поля, а за ними на горизонте и ближе темнел густой лес, а издали видно было, как трепетали листья осин. Пахло обмолоченной соломой и крапивой.

Всюду раздавалось глухое, ладное буханье цепов. Молотить цепами большое искусство: надо было учиться, приспосабливаться, сохранять музыкальный ритм, чтобы не ударить одновременно с другими и не нарушить плясового перебора. Нам, парнишкам, эта работа была недоступна, хотя мы всегда с завистью смотрели на красивую пляску цепов, на крылатый взлет молотил, на ритмическое колыхание тел и сосредоточенные лица.

После обеда отец деревянной лопатой веял зерно: черпал его из кучи и высоко бросал вверх. Мякина пылью отлетала в сторону, а зерно падало на чистый ток, рассыпаясь бисером. В это время Тит залезал на высокий омет, а Сыгней длинными рогатыми вилами брал целую охапку соломы и сильным взмахом кидал вверх. Тит подхватывал ее граблями и укладывал на омете.

Я любил эти золотые дни молотьбы. Вся деревня выходила на гумна, и вихри цепов легкокрыло порхали всюду между копнами. Везде рокотали глухие перестуки и певучий разговор цепов. Хорошо было идти по узенькой меже кудрявыми коноплями, вдыхать пряный их аромат и слушать неумолкаемое стрекотанье кузнечиков. Хорошо было смотреть на раздольные поля в ярких пятнах желтого жнивья, бледно-золотых овсов и черного пара и на далекие перелески, загадочные и задумчивые. Почему так беспокойно летают голуби и плачут пигалицы? И почему на душе так радостно и хочется улет