что уставился в портрет, ты не видел своего государя? Где твои веселые глаза?
— Он их выплакал, господин Гозман, — тихо сказал приказчик Яков.
— Что ты сказал? — возмутился Гозман.
— Я сказал, что нужно иметь сердце и не мучить сироту, когда надо и когда не надо.
— Ой, я не выдержу, — притворно засмеялся Гозман и опустился на стул. — Яков, я тебе прямо скажу, если б твои сыновья не служили в армии, я бы тебя выгнал.
— Не волнуйтесь, господин Гозман, — спокойно сказал Яков, — они еще вернутся, и они еще, может быть…
— Что ты сказал? А ну, договори…
Яков отвернулся и махнул рукой:
— Время договорит, хозяин.
С испорченным настроением вошел в синагогу господин Гозман. Его люди — хорошие люди: умеют молчать, умеют отвечать, но что-то отвечать они стали не так, как нужно. Может быть, надо этого мальчишку убрать? Яблоко от яблони недалеко падает…
Вежливо здороваясь, прикладывая два пальца к котелку, он прошел в первый ряд и уселся в свое привычное кресло, рядом с Магазаником. Они сидели рядом уже двадцать пять лет.
— Читали последние газеты? — спросил Гозман у Магазаника.
— Вы же знаете, что я не читаю газет. То, что мне нужно знать, бог подсказывает.
— Если б я только слушал его подсказки, я бы уж давно вылетел в трубу.
— Но я не лечу?
— Вы — другое дело. У вас маленький оборот.
— Как — маленький? А что, у вас больше?
— Вы же считаете за деньги векселя, а я их не считаю, — сухо ответил Гозман и встал.
Молебен в честь проезда государя императора начался. После раввина должен был говорить Гозман. Он вытер платком руки и лоб, оправил жилет и, чуть-чуть сдвинув назад котелок, прошел к амвону[27]. Вокруг стихли. Женщины склонились с балкона, через перила, чтобы лучше слышать. Сема протиснулся вперед. Он увидел дедушку, стоящего в проходе. На нем был желтый чесучовый пиджак, заштопанные манжеты торчали из рукавов. Дедушка что-то шептал и пристально смотрел на Гозмана. Последнее время старик часто заходил в синагогу — его не боялись: он был тих и молчалив.
Подняв кверху руку, Гозман торжественно заговорил:
— Мы шлем пожелание здоровья нашему благочестивейшему монарху государю императору Николаю Александровичу, благословенному другу евреев. Волнуются наши сердца радостью большой, когда слышим о победах, что дарует провидение отчизне нашей. Мы воспитываем в наших сыновьях великую любовь к святой родине… Наши сыновья…
Неожиданно он умолк. Сидящие позади приподнялись со своих мест. Сема протиснулся сквозь толпу:
— Что такое?..
Около Гозмана стоял дедушка. Его серые глаза бессмысленно блуждали. Схватив Гозмана за рукав, дедушка, всхлипывая, заговорил:
— Сыновья?.. Где сыновья, я вас спрашиваю? Сыновья там — посмотрите! Разве вы не видите, где сыновья? И — боже мой! — их бьют, палками бьют и считают: раз, два, три!
Гозман оттолкнул дедушку и закричал:
— Что такое? Уберите этого сумасшедшего!
Дедушку схватили служки и повели. Сема стоял около Гозмана растерянный и испуганный.
Гозман зло взглянул на него:
— О чем ты думал? Он же мне испортил всю музыку!
Сема ничего не ответил и побежал за дедом. Все смотрели ему вслед, женщины плакали. Гозман опять поднялся к амвону и заговорил, но его слушали плохо.
Царь проехал мимо местечка. Но все осталось на своем месте. По-прежнему Гозман был Гозманом, а приказчик Яков — приказчиком Яковом. Сему рассчитали.
Так и не стал он ни мануфактуристом, ни обувщиком. У Пейси прибавилось работы, у Семы освободились руки. Куда теперь деть их? Больше всех расстроился Фрайман: он думал сунуть мальчика еще в один магазин, все было приготовлено, и вдруг такой провал. Ведь если прогнал Гозман — кто возьмет?
В метрической выписке Семы записано еще одно имя: Асир. Асир — значит счастливый. «Где же мое счастье, — спрашивал себя Сема, — за каким углом оно ждет меня?»
Сема вошел в комнаты, вымыл руки, поправил сползшую набок подушку на кровати дедушки и, сняв ботинки, принялся рассматривать свои босые длинные ноги.
Вскоре это занятие наскучило ему, и он подошел к зеркалу. Когда-то, в хорошие дни, он любил подолгу стоять возле зеркала, корча смешные и страшные гримасы, причудливо хмуря брови, выставляя вперед нижнюю челюсть. Любил он зачесывать наверх волосы — в эти минуты Сема казался себе взрослее, старше. Он очень хотел быть большим. Сема знал свое лицо наизусть и сейчас, с тоскливым любопытством взглянув на себя, он удивился; резкие морщинки легли у рта, нос вытянулся, щеки, покрытые коричневыми веснушкам, ввалились, и только большие глаза его, серые и угрюмые, блестели по-прежнему. «На черта стал похож, — зло подумал Сема, — цапля какая-то!»
Бабушка с волнением следила за ним. И в дедушке и в Семе она не любила одного — молчания. Молчание не сулит ничего хорошего. Наконец, не вытерпев, она спросила:
— Что ты ходишь из угла в угол? Почему ты молчишь? Случилось что-нибудь?
— Ничего не случилось. Не нравлюсь я Гозману. Рассчитал. Запах от меня плохой!
— Ты слишком много стал понимать, — сухо сказала бабушка. — В твои годы нужно уважать старших.
Сема ничего не ответил, и молчание его еще больше разозлило бабушку.
— Мальчик не держится на одном месте. На что это похоже? Куда это годится? Знал бы дедушка про твои фокусы… А что будет теперь? Ты, наверно, думаешь, что для тебя новые магазины построят. Ты, наверно, думаешь…
— Оставьте, — оборвал ее Сема, — я ничего не думаю.
За окном промелькнула широкая фигура Трофима. Увидев его, бабушка всплеснула руками и заворчала:
— Вот он идет. Что он крутится, этот русский? Только его не хватало, и сколько раз я уже говорила: он тебе не пара.
Трофим помешал бабушке. Она холодно взглянула на него и нехотя ответила на поклон. Подмигнув Семе, Трофим быстро засунул в карман желтую панамку, поставил на стол туго набитый узел и, обратившись к бабушке, сказал:
— Давайте присядем!
Сема повторил его слова по-еврейски.
— Какие у меня с ним дела? — недоуменно повела плечами бабушка. — Какие дела? — и села.
Трофим быстро развернул узел. Не глядя ни на кого, он вынул две пары теплого белья, синюю фланелевую рубашку, три пачки табаку и высокие блестящие калоши. Каждую из вещей он внимательно рассматривал и клал возле бабушки. Выложив все, он постоял с минуту в раздумье, потом, хлопнув себя по лбу, засмеялся:
— Самое главное забыл. — Он полез в карман и вынул свернутые в клубок шерстяные носки. — Мать сама вывязала, а я и забыл. Вот была бы обида!
Сема с удивлением смотрел на груду вещей.
— Галантерейный магазин… — задумчиво сказал он. — Можно открывать оптовую торговлю.
— Что он хочет? — растерянно спросила бабушка.
Сема не успел ответить. Трофим наклонился к ней и, указывая пальцем на вещи, тихо сказал:
— Сыну, туда. Понимаете?.. Туда, — повторил он и взмахнул рукой.
Но бабушка ничего не поняла. Взглянув на Сему, она спросила опять:
— Что он хочет?
— Ничего он не хочет. Сами не догадываетесь? Ведь это папе сделали посылку. Папе! — И, обратившись к Трофиму, Сема деловито спросил: — Это от себя?
— Куда мне, — засмеялся Трофим. — Это от нас!
Бабушка хотела что-то сказать, протянула руки к Трофиму, потом схватила коски и, прижавшись щекой к колючей шерсти, громко заплакала.
— Ну, это уж вовсе ни к чему… — проворчал Трофим. — И чего плакать? Вот народ!
— Это она от радости.
— Привычка у нас — от горя плачут, от радости плачут!.. Ну, как там твой хозяин?
— Рассчитали меня — вот что.
— Рассчитали? А ты зачем нос повесил? Подними сейчас же!.. Моисей вот привет шлет.
— А где он? — встрепенулся Сема.
— Где положено, — уклончиво ответил Трофим. — Жив, здоров, сам ходит, вам кланяется!
— Не взяли его?
— Какое там! Брали. Но что с ним сделаешь — в Трегубы возили, все в один голос говорят: Айзман, и только, даже бородавка на губе вроде отцовской.
— Здорово! — с восхищением воскликнул Сема. — Какой у нас Моисей, а?
— Тобой недоволен.
— Мной?
— Если, говорит, в нем есть кусочек от его папы, надо ему ремесло в руки. На фабрику Сему — так и пишет. Не выйдет из него купец, не та порода.
Услышав имя Моисея, бабушка подняла глаза:
— Что с Моисеем?
— Ничего! — радостно ответил Сема. — Все хорошо. А меня на фабрику.
— Что ты болтаешь? — встревожилась бабушка. — На какую фабрику…
— Ремесло в руки!
— Хорошее дело! Оттуда через полгода калеки выходят. Еще тебя там не хватало!
— Трофим говорит — меня там делу научат. А, бабушка?
Бабушка молчит.
— Трофим говорит — мастеровым я стану. А, бабушка?
Бабушка молчит.
— Ну, чего ты молчишь? — обиженно спрашивает Сема. — Разве лучше, чтоб на мне Гозман ездил? Посмотри на меня. Разве во мне не сидит кусочек от моего папы? И разве он плохой, этот кусочек?
Бабушка улыбается, смотрит на Сему, на Трофима и вытирает кончиком платка мокрое от слез лицо.
— Нет, внучек, он совсем не плохой!
— Ну, вот видишь! — загорается Сема. — Так почему ты думаешь, что мне нужно сидеть возле печки? А? Ты помнишь, что хотел узнать дедушка? Он хотел узнать, что такое хорошо. Он не хотел верить другим на слово. Узнал он? Нет. Так почему бы мне не попробовать? Может быть, я все-таки докопаюсь, где оно лежит — это хорошо!
— Дай бог, — тихо говорит бабушка.
Через два дня Сема был принят учеником на фабрику Айзенблита и в конторе получил свой рабочий номер. Рано утром прошел он в цех, с удивлением вдыхая незнакомый, крепкий и острый запах мокрой кожи.
Рабочие, которых он видел сегодня впервые, то и дело останавливали его, подробно расспрашивали о здоровье деда.
Все они, точно сговорившись, повторяли, что мальчик весь в отца: одни глаза, одни брови, — просто вылитый отец! Сема заметил, что людям было почему-то особенно приятно находить в нем это сходство, и какое-то неясное, новое, радостное чувство, названия которого он еще не знал, овладело им.