Наклонившись к уху, Мишка шепчет:
-- Отец свинью-то все-таки зарезал... Не паливши, понимаешь, в омет ее... На куски да в омет... Идем, я покажу...
Начальники пошли обыскивать наш двор, а мы с Немченком -- за сарай, в ометы.
-- Сюда, сюда! В среднем! -- кричал Мишка. -- С того краю!
Увязая по живот в снегу, он бормотал:
-- Сейчас я покажу тебе, где наша поросятина лежит, сейчас ты, друг, узнаешь.
Но, завернув за угол, Мишка завыл:
-- Глянь-ко-ся-а!
Четыре здоровенных собаки, раскопав дыру в соломе, жрали мясо. На снегу алели пятна крови, в стороне крутились белопегий поджарый щенок и три вороны, из соломы торчала обглоданная кость.
-- Тятя-а! -- взвизгнул Мишка, постояв с минуту. -- Тятя!
Несясь вихрем по деревне, так что только развевались из-под шапки льняные волосы, Немченок что есть силы голосил:
-- Собаки, тятя!.. Свинью, тятя!.. Только косточки, тятя!..
Стоявшие у крыльца мужики в недоумении обернулись, а отец Немченка тут же, на снегу, присел.
-- Что ты, оглашенный! -- цыкнул староста, хватая метлу.
-- Собаки... съели! -- выпалил Немченок, растопырив руки.
-- Э-э-е... что ты мелешь? -- едва сумел промолвить отец Мишкин. -- Что ты, бог с тобой?.. Окстись!..
-- Ветчину сожрали! -- кричал Мишка. -- Говорила мать: прячь подальше, -- не послушался, -- и он заплакал, сморщив по-старушечьи лицо.
-- Головушка ты моя горькая! -- схватился за волосы Мишкин отец: по бледным щекам его покатились слезы.
Трясясь, я неожиданно для самого себя завыл, глядя на отца:
-- И нашу Пеструху собаки съедят!.. Беги скорей в сарай!..
Начальник круто обернулся.
-- Что ты, мальчуган, сказал? -- спросил он у Немченка.
Тот вылупил глаза, раскрыв рот, и поперхнулся. Начальник обратился ко мне:
-- Что случилось? Чей ты, а?
-- Свой, -- скороговоркой ответил я, глотая слезы.-- У Мишки закололи свинью, а ее собаки слопали в омете, а у нас в старновке телка...
Взглянув на отца, я вспомнил об угрозе и закричал, обливаясь слезами:
-- Сейчас он меня увечить будет!.. Нету у нас телки, мы продали!
Мишкин отец, сидя на снегу, качался из стороны в сторону, причитая, мой отец упал становому в ноги, Мотя зарыдала, мужики оцепенели.
С размаху начальник ударил отца кулаком по скуле. Желтая перчатка на руке его лопнула. Отец ткнулся головою в порог и застонал. Зверем бросилась на станового Мотя, вцепившись в рукав. Ее ударили по голове, она свалилась рядом с отцом, но, вскочив, метнулась снова, а ее опять ударили; сестра опять упала. Начальник пнул отца в живот ногою, и он скрючился, скуля, а мать полезла на чердак.
-- Караул!.. Душегубство!.. Спасите!.. -- кричала она и с четвертой ступеньки шлепнулась на пол.
...Когда начальники уехали, Мишке вывихнули ногу и возили в город поправлять, а я с неделю ходил кровью на двор за Пеструху.
X
Я лежал в постели. Мать поила меня грушевым отваром, на живот клали пареную бузину; отец четвертую неделю сидел под арестом за подати.
-- Легче? -- спрашивала мать.
-- Легче, -- ответил я, глядя в сторону. -- Почему ты за меня не заступалась?
Мать потупилась.
-- Я боюсь его, -- ответила она.
В промерзлые окна смотрит февральское солнце; льдинки на стеклах горят синими и желтыми огнями, по спущенному концу толстой шерстяной нитки, положенной на подоконник, стекает в черепок вода.
-- Когда он перестанет меня мучить? -- спросил я, помолчав.
-- Не знаю... Когда вырастешь большой... Его ведь тоже били...
-- Это не указ. -- Приподнявшись на локте, я шепчу, замирая от страха: -- Если б умер он...
Мать смотрит на меня испуганно и тоже шепчет:
-- Брось... Отец ведь он тебе!..
Но горечь, что скопилась в сердце, кружит голову, подталкивает: хватая мать за шею, я опять шепчу:
-- Мы лучше б жили, верь мне!.. Я пахал бы, Мотя помогала, а ты дома с курами да с разной рухлядью... Я не бил бы вас... Зачем?..
Мать молчит, прижавшись к моему плечу.
-- Или вот что: мне уйти куда-нибудь... Подальше, чтоб не знал он.
-- Ванечка!..
-- Он ведь все равно убьет меня когда-нибудь... Кабы сила, его б надо прикокошить... Топором иль чем-нибудь другим... Бацнул, а потом в навоз... А на улице сказали бы: в Полесье уехал на пять лет...
-- Он здоровый: ты не сладишь...
-- Сонного...
В сенях звякнула щеколда. Кто-то обивал о стенку лапти.
-- Кто там? Если он -- молчи, не сказывай, что я надумал... Приставать будет -- крепись...
Отец пришел из города худой и грязный, влез на печку, не поевши, и уснул. Мы ходили тихо, разговаривая шепотом.
-- Вашего-то били там! -- прибежала с новостью соседка. -- Старик Федин сейчас сказывал.
-- Нуко-ся опять! -- всплеснула мать руками.
Мотя искривилась, глядя в угол, лицо покраснело, по щекам потекли крупные слезы.
-- Их бы надо! -- сцепив зубы, прошептала она зло.-- За что они?.. Их бы надо!..
-- Что ты, девка, обалдела, не проживши веку? -- цыкнула соседка. -- Без пути и там не бьют!..
Оказалось, что в полиции мужиков заставили колоть дрова, но отец наотрез отказался, говоря:
-- Положи цену, зря работать не согласен.
Ключник донес приставу, а пристав отца бил.
-- Я тебя сгною! -- кричал он. -- Проси у меня прощенья.
Отец просил.
-- То-то... Пойдешь теперь на работу?
-- Нет.
Пристав снова бил.
-- Становись, разбойник, на коленки!..
Отец становился.
-- Я начальник, -- размахивал руками пристав. -- Как ты смеешь мне перечить?
Отец молчал, склонив голову. Пристав учил отца до обеда, весь измучился, вспотел, а толку не добился никакого. Рассердившись, затворил его на хлеб и воду и надбавил сроку на неделю.
Дома, на печи, отец лежал недели полторы. Он не охал, не стонал и ни на что не жаловался, лежал вверх лицом и глядел в черный, закоптелый потолок или бесперечь курил. Приходили мужики по делу -- он молчал, оставаясь вдвоем с матерью -- молчал; есть слезал, когда все спали. На четвертый или пятый день у него вышел табак: отец стал курить конопляную мякину вперемешку с полынью.
-- Отлежится на печи-то и опять начнет лупить нас чем попало, -- шепнул я матери.
Та мельком взглянула на меня и не ответила ни слова.
-- И охота же ему курить эту пакость, -- продолжал я, сплевывая, -- душу всю захватывает... Нету табаку -- не надо, подождал бы, когда новый купится.
-- Пошел прочь! -- рассердилась мать, толкая меня в спину. -- Тебя не спросили, что курить!..
На второй неделе отец засвистел на печи, потом громко засмеялся, а мы переглянулись. Отец свистел до обеда.
-- Шел бы закусить чего-нибудь, -- сказала мать.-- Что ж ты все лежишь колодой?
Отец засмеялся, но обедать не пошел.
-- Голос подал, значит, встанет, -- сказал я сестре.
Шел великий пост. Пригрело солнышко. С крыш текла капель.
В сумерки ударили к вечерне. Потянулся народ в церковь.
-- Эх ты, мать честная, отец праведный!-- сказал отец, слезая с печки. -- Принеси, Матреш, цыбарочку водицы.
Он был черен, как араб, седые спутанные волосы его стали от копоти дымчатыми, веки покраснели и разбухли, в бороде торчали перья.
-- Ну, что, как твои дела? -- спросил он, щекоча меня под подбородком. -- Много бабок выиграл на масленой?
-- Слава богу, -- сказал я, отодвигаясь.
Отец вымыл лицо, голову, переменил рубаху и причесался. Мать юлила около него, подавая чистую утирку, гребешок и бесперечь советуя:
-- За ухом-то вытри, за ухом-то!.. Обожди, я тебе ножницами подравняю волосы. Постой, Петрей, чуточку!..
Нарядившись, отец сел на коник, поглядел на всех, оперся о стол локтями, склонил голову и снова засвистел, постукивая лаптем о проножку.
-- Бросил бы, старик, -- сказала мать, -- жутко ведь!.. Ну, что же теперь делать? Перестань, пожалуйста!
Отец притворился, что не слышит. Мать уткнулась в угол, скрывая слезы.
-- Так-так-так,-- сказал он, насвистевшись.-- Так-так-та-ак!..
Мать повеселела. Ласково притронувшись к плечу его, она спросила:
-- Поговеть не думаешь? Сердокрестная неделя уж...
-- Поговеть? -- Отец задумался. -- Можно поговеть.
Мать обрадовалась пуще.
-- Поговей! -- воскликнула она. -- Вот увидишь, легче станет.
-- Мо-ожно, -- повторил отец. -- Отчего нельзя?
Причесавшись еще раз, он пошел к вечерне, а вернулся к третьим петухам пьянее грязи.
-- Малаша! Ваня! Мотечка! Милые мои! Голубяточки! -- кричал он с улицы. -- Говельщик ваш идет, встречайте...
Стуча зубами, мать металась по избе. Я залез под лавку... Мотя торопливо одевалась...
-- Рцы, ерцы, господи помилуй... Слава в вышних богу... Упокой, господи, рабов твоих... -- бормотал отец, с трудом переступая избяной порог.
Он был без шапки, бледен, с разорванным воротом новой рубахи. Войдя, ткнул ногою овцу, которая с ягненочком жевала сено у лежанки, осмотрелся мутным взглядом, мотнул головою, засопел.
-- Рцы, ерцы, господи помилуй... Еже словом, еже делом... Все живы?
-- Живы, -- прошептала мать запекшимся ртом.
-- Живы? Ну и ладно... Дай поесть... Сущую-рущую, пресвятую богородицу, тебя величаем...
Мать нарезала хлеба, налила похлебки.
-- И во веки веков, аминь!.. -- Отец дернул за конец столешника, еда полетела на пол. -- Жарь яичницу!.. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим...
-- Батюшка! Петрей! Желанный мой! -- закричала мать. -- Окстись, что ты -- пост великий, какую тебе яичницу?
-- Жарь яичницу, а то окна поломаю! -- стукнул отец кулаком о стол.