Повесть о днях моей жизни — страница 31 из 75

тыхаясь в воду и разбрызгивая миллионы бриллиантовых искр. Я едва успевал бросить в сторону книги и вместе с лошадьми погружался в чистую, как слезы, прохладную воду. Лошади фыркали и ржали от удовольствия, а я нырял вокруг них, плескался и кричал, сам не зная что. Потом, теплые, отяжелевшие, с алмазными капельками в гривах, они медленно плелись в гору, я же, сев на Мухторчика, у которого была хорошая привычка -- идти сзади всех, учил уроки. Когда мерин останавливался -- значило, что кто-нибудь отстал. Я подгонял, и так тихонько, шаг за шагом, не отрываясь от книги, добредал до телеги.

   Но лучшею порою в занятиях была все-таки ночь. Дождавшись, когда работники уходили из избушки под навес, где меньше было насекомых, мы с Петей зажигали небольшую лампочку, подаренную Китовной, и чуть не до самого рассвета корпели над задачами, писали сочинения, диктант, выспрашивали друг у друга басни и стихотворения.

   На первых порах хозяин нас преследовал, боясь, что мы нечаянно можем спалить его избушку, так что нам приходилось завешивать окна, чтоб не видно было света. Но потом, приглядевшись к нашему учению и заинтересовавшись им, Шавров предложил нам вечерами сидеть в горнице. Мы отказались, находя это стеснительным и для него и для себя. Тогда он сам стал приходить в избушку, заставляя нас читать про старину. Ему очень нравились рассказы о Петре Великом, он весь кипел от удивления и радости, слушая, как царь простым работником учился строить корабли в чужой земле.

   -- Вот хозяин! Вот башка! -- твердил он.-- Вот дому рачитель, батюшка! Еще бы нам такого сокола! -- Созонт так разошелся, что однажды дал нам полную бутылку керосина без денег.

   -- Читайте, -- говорил он, -- может быть, из вас ни черта из обоих не выйдет, но учитесь, я от бутылки не обеднею.

   Так прошли спожинки, август, кончилось жнитво, убрали хлеб с полей, засеяли озимое. Вася Пазухин уехал в город. Поглощенные работой и учением, мы не замечали времени. И вдруг тяжелое, ужасное несчастье огнем спалило наши думы и Петрушу вместе с ними.


XIII


   Была молотьба. В час или два ночи нас разбудил хозяин, отправив сзывать народ на помочь. На гумне, с фонарями в руках, уже копались машинист с работниками, прилаживая привод; у хрептуга с половой темным колыхающимся пятном стояли приготовленные лошади. Павла с Любкой разметали ток, Федор Тырин, тоже с фонарем, свежевал на дворе овцу; вокруг него крутился молодой еще глупый щенок, которого он то и дело тыкал ногой в морду, приговаривая:

   -- Двадцать раз сказал тебе: не лезь, куда не просят!

   Щенок взвизгивал, садился на задние лапы, облизываясь, и опять лез к нему под ноги.

   Федор опять бил его ногою в морду:

   -- Двадцать раз сказал: не лезь, не лезь!..

   Влас, как домовой, шуршал соломой, раскрывая ржаной скирд.

   -- Стучите всем подряд! -- прилаживая к барабану шаткий стан, крикнул нам хозяин.-- Вина, мол, будет много. А кто не пойдет или ругаться станет, мне скажите.

   Скотину в этот день стерег хромой старик Фаддей с внуком, человек к труду не ладный, а Петруша гонял лошадей.

   -- Под ноги гляди, как будешь на кругу стоять, не разевай рот,-- говорил ему машинист, подавая большой кнут, сделанный из чересседельника.-- Вишь, тут: ролики, веретено, разный причиндал натыкан... Чтоб греха какого не было...

   Петя, большой любитель лошадей, нетерпеливо слушал его наставления, твердя:

   -- Я знаю, знаю... Что ты меня учишь? Я же знаю...

   -- Знаешь, да но знаешь,-- продолжал мужик.-- Ты слушай, что тебе толкуют, ишь ты -- знахарь! Ну, с богом!

   Машинист взялся за ремень, барабан зашелестел оставшимся в нем колосом, захлопал подшипниками, лошади дернули и попятились, скрипя водилами; Петя свистнул и взмахнул кнутом, они понатужились, выгибая горбом спины; с клади, как блины, зашлепали тяжелые снопы, разбрызгивая зерна; барабан завыл и заметался, щелкая голодными зубами; мелко задрожал подспопник; бабы, держа грабли наготове, стали в две шеренги. Вдруг с треском захрустел и вылетел измятыми клоками пересеченной соломы первый сноп. Вверх поднялся столб мякины, бабы, склонив головы, торопливо закрывали платками щеки от колючих зерен, среди мужиков раздавался смех и ропот одобрения.

   -- Ровней гони! -- крикнул машинист Петруше и, надев на волосы узкий ремешок, стал бросать в барабанную пасть сноп за снопом. Треск и гул, и скрип водил, и визги ролика стали сплошными, превращаясь с окриками и шипением в трудовую бодрящую музыку.

   За столом, в обед, над Петею еще шутила Зиновея, соседка Пазухиных, прозванная за смуглый цвет лица Голенищем. Когда Созонт обносил всех вином и очередь дошла до товарища, Зиновея крикнула:

   -- Максимыч, не давай Петьке вина: он пьяный нехорош.

   -- Как так нехорош? -- пряча в бороде улыбку, спросил Шавров.

   -- Как нехорош-то? -- Молодайка хитро посмотрела на зардевшегося Петю.-- Жировать к девкам лезет, ей-же-ей!.. Сама видала.

   -- Правда, девки?

   -- Правда, правда!.. Как напьется, так спокою нет,-- подхватили те.

   Мужики захохотали.

   -- Ты что же это, а? Ах ты, бесстыдник! Разве ж можно этак, а? Ну-ка мать, часом, узнает!..

   -- Вот так Петька, не будь дурен!

   -- Хорош, хорош, мошенник! Захаровским ребятам надо рассказать, как он наблошнился тут!..

   Петя уже протянул было руку за вином, но, когда раздался смех, он еще больше сконфузился, шепча:

   -- Неправда, я не люблю с ними жировать, я еще маленький.

   -- То-то вот и дело -- маленький, а уж проходу не даешь им! Это, брат, не ладно дело! -- кричал со слезами на глазах дядя Евстигнеич, самый смешливый мужик в Мокрых Выселках.-- Маленький, а уж проходу не даешь им!..

   Доселе молчавший Пахом приставил к губам палец.

   -- Потихоньку, братцы, говорите, а то кабы становой не услыхал, тогда Петьке бяда!

   -- Да, в сам-деле, тише... Девки, тише! -- зашушукались кругом.

   Товарищ не вытерпел.

   -- А сам-то,-- закричал он на Пахома,-- как праздник, так на игрище, молчал бы! На тебя уж жаловались дяденьке!..

   Мужики даже закашлялись от смеха.

   -- Ага, и ты попался, мальчик? И ты с ним за компанию? Во-во!..-- дергая Пахома за рубаху, залился Евстигнеич.-- Сами себя выдают! Повыдали, канальи!..

   Наконец, машинист сказал:

   -- Уж, видно, дай ему, Созонт Максимович, чибарушечку, пускай промочит глотку! Слышь, жирует-то Пахомка, а на него только свалили зря... Ты, Зиновеюшка,-- обернулся он к молодухе,-- ночью-то, может, не разглядела, который из них был с тобой, Пахом аль этот?

   На минуту у всех захватило дух, и изо ртов торчали только куски хлеба, да глаза повылазили на лоб, а потом все так фыркнули и заревели, что хоть вон беги.

   А машинист похлопал Петю по плечу:

   -- Не робей, Петух, не поддавайся курице!.. Налей, Созонушка, налей ему: он лошадей хорошо погоняет.

   Петя благодарно посмотрел на машиниста, выхлопнул стаканчик и, щипнув меня, сказал тихонько:

   -- Вот как мы их с дядей, вдребезги! Другой раз не полезут, да?

   Так же споро, пересыпаемая шутками, возней и песнями, шла работа и после обеда. Гумно уставилось лохматыми ометами свежей соломы, в которой с наслаждением копошились дети; у сарая наметали с крышей наравне зерно. Золотистым мякинным налетом покрылись близлежащие деревья, спины лошадей и выгон. Над кипевшим током столбом стояла светло-розовая пыль.

   -- Эй, бабы, живее! Эй, девки, проворней! -- покрикивал машинист, и, когда смеялся, круглое, почерневшее от пыли лицо его расплывалось еще шире, а ровные зубы блестели, как сахар.-- Эй, немного, милые, немно-ого!..

   -- Эй, немного, косорылые, го-го-го! -- передразнивал его с клади Влас.

   И вдруг ужаснейший, животный крик прорезал воздух:

   -- Ма-ама!..

   Все сразу выпрямились и замерли. Лошади испуганно шарахнулись и понесли. А с круга снова:

   -- Ма-ма-а!..

   Мужики, как дикие, метнулись к приводу. Машинист вырвал из моих рук неразвязанный сноп, со всей силой ткнув его гузовкой в визжащий барабан. Я видел, как Петруша, с искаженным от страха лицом, дергал ногою, стараясь вытащить размотавшуюся онучу из шестерни, как лошади, храпя, рванули во второй раз, а он закружился и замахал руками; видел, как машинист со снопом старновки подбежал к жужжащему маховику, прижимая его к ободу, и как сорвавшийся ремень ударил машиниста кромкой по лицу, и он, как цыпленок, отлетел к телегам; слышал отвратительный вой барабана, как соринку, проглотившего сноп, и последний, отчаянный вопль падавшего на веретено товарища,-- вопль, который на всю жизнь остался в моей памяти. Обезумев, я бросился к лошадям, на скаку поймал Мухторчика за гриву и повис на ней. Меня швыряло, как тряпицу, раза два я чуть не срывался под ноги, но откуда-то явилась неимоверная сила и цепкость: кольцом обвившись вокруг шеи, я дотянулся рукою до морды мерина и впился ногтями в его ноздри так, что он заржал от боли и закружил головою, останавливаясь; но его ударило водилом в зад; Мухторчик, как бешеный, прыгнул в сторону, на ток; постромками его рвануло снова к приводу; падая, мерин по-собачьи взвизгнул и поволокся за водилом, а я отлетел в сторону и долго лежал, ничего не соображая, ударившись боком о тачку. А когда вскочил, окровавленный хозяин торопливо обрезал постромки у последней, дрожащей, как лист, лошади; кругом выли бабы, бестолково бегая по току; у веретена же, раскинув руки, в луже свежей густой крови, белый как мел лежал мой товарищ Петя с оторванной по колено ногою...

   Тонкопряху известили о несчастье вечером. Под окнами толпилась вся деревня. Дарья молча прошла мимо мужиков, на минуту остановилась на ступеньках крыльца, прижимая руку к сердцу, и, увидев Любку, спросила:

   -- Жив еще?

   Она была на вид спокойна, и только землистая бледность щек, сухие, блестящие глаза да странная одышка, будто она все время несла непосильную тяжесть, выдавали ее.