Повесть о днях моей жизни — страница 8 из 75

   -- Ничего, не робейте: кто полезет, вот как кукарекну, только чокнет! -- успокаивал он.

   Мавра достала из кармана ватрушку с толченым конопляным семенем и, подавая Козленкову, сказала:

   -- Может, ты плохо, Захар, позавтракал -- сомни ее.

   Захарка ответил, что позавтракал он хорошо, но ватрушку съест, "чтоб зря не пропадала".

   Школа, несмотря на ранний час, была полна и гудела, как улей. Она помещалась в просторной избе, перегороженной на две половины: в одной сидели "старшие" и "другозимцы", а в передней -- новички.

   В девять часов пришел учитель в поддевке тонкого сукна и светлых калошах, высокий, тонкий, с реденькой русой бородкой кустами и утячьим носом.

   -- Гляди-ка, чисто барин, -- шепнул мне Тимошка, -- учитель-то!..

   Он поздоровался и скомандовал: на молитву. Ребята повернулись лицом к иконе и запели на разные голоса. Учитель рассадил всех по местам, старшим выдал книги и приказал что-то писать, а сам подошел к нам.

   -- Что, ребятишки, учиться пришли?

   Мы молчали.

   -- Вы что же не отвечаете, не умеете говорить?

   -- Умеем, -- выручила Маврушка.

   -- И то слава богу! Учиться, что ли?

   -- Да! Да! -- запищали мы вперебой, как галчата.

   Учитель улыбнулся.

   -- Садитесь пока здесь, -- указал он на свободные места. -- Я запишу вас.

   Из дверей выглядывали знакомые лица товарищей, привыкших уже к школьной обстановке и державшихся свободно: они смеялись, подталкивая друг друга, ободрительно кивали головою: не робей, дескать, тут народ все свой!

   -- Как тебя звать? -- обратился ко мне первому учитель.

   -- Ваньтя.

   -- Иван, -- поправил он, записывая что-то на бумажку. -- А фамилия?

   -- А фамилия.

   Учитель поднял голову:

   -- Что ты сказал?

   -- А фамилия.

   -- Что "а фамилия"?

   -- Я не знаю.

   Учитель потер переносицу, покопал спичкою в ухе, сделал лицо скучным и подсказал:

   -- Как твое прозвище?

   -- Жилиный, -- ответил Калебан. -- А Мишку вот этого Немченком дразнят, Тимоху -- Коцы-Моцы, Маврушку -- Глиста...

   -- Эх ты, а сам-то хороший, Калеба Гнилозадый? -- пропищала обиженно Маврушка.

   Все захохотали.

   -- Здесь ссориться нельзя, -- остановил учитель.

   -- Парфе-ен Анкудины-ыч! -- крикнул из соседней комнаты Козленков: -- Это их на улице так, а Иванова фамилья -- Володимеров.

   Учитель пожурил:

   -- Что ж ты, братец, а? Иван, мол, Володимеров... Смелее надо...

   -- Ты бы поглядел, какой он дома вертун, -- опять не утерпел Калебан.

   -- Помалкивай! -- прикрикнул на него учитель, а потом, обратившись ко мне, продолжал: -- Ну, Иван Володимеров, как тебя по батюшке?

   -- Петра.

   -- Иван Петрович?

   -- Да.

   -- Хорошо-с, мать как величают?

   -- Она уж старая, ее никак не величают.

   -- Как же так: не величают? Имя-то есть?

   -- Маланья.

   -- Так, а братьев?

   -- Нету, одна Матрешка... Сестра... Она у нас рябая.

   -- Матрена, что ли?

   -- Да.

   -- Добре. Сказывай, сколько тебе лет?

   -- Семой пошел с Ивана Крестителя.

   С такими же вопросами обращался учитель к Тимошке, потом к Мишке, Калебану и Маврушке, и все путались. Маврушке он сказал:

   -- Ты, девочка, умная, что вздумала учиться. Не лепись, большая польза потом будет.

   Она ответила, что в школу ее тятя послал,

   -- И отец твой молодчина, -- сказал Парфен Анкудиныч.

   -- Меня тоже послал тятя, -- похвалился Калебан. -- "Осатанел ты, говорит, всем, убирайся, дьявол, с глаз долой в училиш-шу!.." -- И, увидав своего приятеля Цыгана, зафыркал: -- Егоран! У нас под печкой голубята вылупились! Глаза лопни! Пиш-шат!..

   Мишка его дернул за рукав, а Калебан огрызнулся:

   -- Чего ты щипешься, стервило?

   Учитель взял за подбородок Калебана и сказал:

   -- Нельзя так, выгоню на улицу, понял?

   Перед отпуском учитель объявил: Мавра Титова принимается в первое отделение, а мы четверо должны прийти на будущий год, потому что теперь молоды.

   -- Поешьте дома кашки побольше, -- смеялись над нами.

   -- Ничего, мы за год сильно вырастем, тогда и нас учиться примут, -- утешали мы себя дорогой. -- Маврушке-то девятый год!..


VIII

   Пришла моя восьмая зима. Мать выпросила, Христа ради, у Тимошкиной матери старый дядин тулуп и сшила мне из него полушубок.

   Целый день я пропадал на улице, катаясь на салазках, и возвращался домой с красными, как у гуся, пальцами и закоченевшими ногами. Поспешно разувшись, я хватал круто посоленный ломоть хлеба и лез на печку, рассказывая оттуда, что со мною было за день. Когда руки и ноги в тепле отходили, их ломило. Мать становила на лежанку ведро с водою, бросала туда снег и опускала в воду мои ноги, а руки терла суконкой или чулком.

   -- Экий бестолковый, -- ворчала она, -- до каких пор бегаешь, подумай-ка!

   Я оправдывался тем, что на улице ноги не зябнут, что им холоднее от печки, и божился не запаздывать.

   -- Ты всегда так, -- упрекала мать, -- простудишься, тогда я тебя выпорю.

   Любимым местом наших игр была Федина гора -- крутой скат к реке, рядом с мельницей. Как только занимался день, ребята поливали на скорую руку ледянки и бежали на гору кататься.

   К вечеру сходились парни с девками с гармонями и прозвонками, на катке устраивалось игрище, пелись песни и плясали. Полоумный Базло, скинув валенки, прыгал босиком. Охрем Лобач становился на руках "березою", Дарка Крымская с Гуляевым, солдатом, плясали по-господски, схватив друг друга в охапку, крутясь и топая на месте. Нас большие гнали от себя, потому что, кончив пляску, парни хватали девок за руки и целовали, а мы подглядывали и, придя домой, пробалтывались, кто кого тискает и кто кого целует.

   По воскресеньям на горку приходил пьяный Ортюха-сапожник. Стащив у кого-нибудь из-под навеса сани, он набивал их нами доверху и, крича: "Горшки продаю!" -- спускал сани вниз, к реке, хохоча, как сумасшедший. Мы визжали от восторга, летя вихрем под гору, а Ортюха кричал:

   -- Что, шелудивые, нравится?

   На зимнего Николу сапожник принес в кармане бабок.

   -- Ну, на драку! -- крикнул он, бросая пару бабок. Человек двенадцать метнулись, навалившись друг на друга кучей. Под градом кулаков, смеха и брани счастливец хватал бабку, отбиваясь от товарищей, и подбегал к Ортюхе: бабка становилась его собственностью. Разбросав десятка полтора, мужик крикнул:

   -- Айда на лед!

   Там, где вода сбегает с мельничных колес, у "холостой", застыла свежая полоска льда.

   Сапожник, бросая на этот лед сразу три пары, сказал:

   -- Кто из вас смелый, тот достанет.

   Тимошка отозвался.

   -- Я смелый! -- и полез за бабками.

   -- А еще кто смелый? -- спросил Ортюха, кидая два пятка.

   Я достал два пятка.

   Мальчики, которые поменьше, и девочки, стоя в снегу по щиколку у плотины, рядом с Ортюхой, пугливо жались, боясь, чтоб лед не проломился. И мы сперва боялись, но когда в четвертый раз на лед вскочили двое, Тимошка и Матрос, скользя по нем и матерщинничая, страх прошел.

   Вывернув из кармана последки, сапожник закричал:

   -- Кто скорей! На драку!

   Человек пять-шесть бросились за бабками. Лед затрещал под ногами, и мы в ужасе схватились друг за друга. Лед выгнулся, осел и лопнул. Первым опустился в воду Клим Хохлатый из Пилатовки, вдовин сынишка.

   -- Ма-ам-ма!.. Ма-ма-а!.. -- крикнул он, хватая за полу Тимошку.

   -- Ой! -- взвизгнул тот, хлопая по голове Хохлатого, и сам опустился под лед.

   Из всего того, что дальше было, я помню только свой собственный вопль. Меня будто облили кипятком... Закружилась голова, замаячило в глазах...

   Пришел в себя я за день до своих именин, в крещенский сочельник, перед вечером. У моих ног, с чулком в руках, сидела Мотя; с печки, свесив голову, в лицо мне смотрел отец, а в избе от запушенных снегом стекол было сумрачно.

   -- Мама, -- сказал я, -- я дома?

   Голос у меня -- чужой и слабый, вместо слов -- тихий стон.

   -- Поправь ему подушку, -- проговорил отец.

   Мать, осторожно ступая, подошла к постели, наклонившись над изголовьем. Я улыбнулся. Она радостно вскрикнула, упала на колени, плача, смеясь и целуя мою руку.

   -- Проснулся? -- ласково спросил отец.

   -- Проснулся, -- хотел я сказать, но только пошевелил губами.

   Соскочив с печки, отец сел на скамейку около меня и, трепля по волосам, сказал:

   -- Что ж ты этак, а? Хворать не полагается на праздниках...

   Матрос утонул, а Климка умер от простуды; Цыган и Тимоха хворали, как и я. Тимоха оглох на весь век, а Ортюху-сапожника мужики больно били за баловство, и он с тех пор стал кашлять и прихрамывать.

   После обедни на праздник меня спрыснули крещенской водой, напоили чаем из сушеной малины и, укутав с ног до головы горячей посконью, положили на лежанку ближе к печке. Отец отнес в залог Перетканову свою новую рубаху со штанами и валенки и купил на эти деньги виноградного вина, связку кренделей и монпасеев.

   -- Будет тебе, пахарь, валяться-то, -- сказал он, подавая гостинцы. -- Пятая неделя никак.

   И, сидя около, рассказывал:

   -- Иду я, братец ты мой, по деревне, а Стешка Чикалева выскочила за ворота и кричит: "Дядя Петра! дядя Петра! Что, жених мой встал?"

   -- Вот и брешешь! -- смеюсь я. -- Не угадал! Стешка -- невеста Игнатова, а моя -- Маврунька!

   -- То бишь, Маврушка, -- поправляется отец.

   Я хлопаю в ладоши и кричу:

   -- Слава богу, спутался! Слава богу, спутался!

   Подошла мать.

   -- Не надо так на тятю -- "брешешь": грех.

   Отец перебивает:

   -- Не мешай, старуха.

   И я говорю:

   -- Грех -- с орех...

   -- А спасенье -- с ложку! -- подхватывает отец и, грозя пальцем, продолжает: -- Ты меня не проведешь, малец, я все-о понимаю!.. -- Собрав лицо в ряд лучистых морщин, он наклоняется ко мне и дразнит: -- Кунба твоя невеста, а не Мавра. Вот что, друг любезный!..