Приближается время обеда.
Прекрасные огромные руки, сделавшие за свою жизнь столько добра, спокойны, но сейчас Слупский обопрется на них, поднимется и «перекроет» на мгновение путь обеду для больных. Неизвестно, когда это произойдет — сию секунду, или значительно позже, или через пять минут.
Но это непременно произойдет.
И это происходит.
Здесь главврачу не приносят специальную пробу. Он сам, своей рукой выхватывает тарелку с фанерного подноса. Здесь для главврача не наливают «погуще», или «пожирнее», или, как еще, к сожалению, в некоторых местах делается, из отдельной особой кастрюльки. Возможно, и налили бы, да вот с этим «вмешивающимся» доктором не пройдет. И не проходило никогда: ни в военное, ни в мирное время, ни здесь, ни в Чудове, ни на «Дружной Горке».
С обедом нынче, кажется, все благополучно. Еще два вызова в перевязочную, короткий визит в третью палату, и Николай Евгеньевич снимает халат. Рабочий день кончился, но будет еще рабочий вечер, потому что и вечером Слупский непременно бывает в своей больнице, как бывает и по воскресеньям и по всем праздникам.
— Ход болезни, как говорится, — рассуждает Слупский, — с выходными и прочими не считается. Всякие камуфлеты бывают, виражи и завихрения. В нашем ремесле всегда нужно ухо востро держать.
Не торопясь, прихрамывая, идет Слупский поглядеть, каково на строительстве. Ведь в Сестрорецке строится новая, большая, прекрасная больница. Светло, тихо, тепло. Встречные снимают шапки.
— Здравствуйте, Николай Евгеньевич.
— Здравствуйте, дядя Коля.
— Добрый день, доктор.
— Здравствуйте, товарищ Слупский.
— Здравствуйте, товарищ доктор…
На постройке старый паропроводчик испуганно и недоуменно говорит Слупскому, указывая куда-то вдаль:
— Вон пошел!
— Кто пошел?
— Да новый главврач! На новую же больницу назначили! Целый день тут знакомился: я, говорит, ваш, говорит, главный, говорит, врач.
Слупский старается улыбнуться, но это не так просто. Своим домашним он ничего не рассказывает: не любит, чтобы его жалели. А вечером как ни в чем не бывало идет в больницу, моет руки: привезли ребенка в тяжелом состоянии. Детей он всегда оперирует только сам. Верные друзья и помощники — Лидия Петровна Понявина, великолепные операционные сестры Вера Михайловна Цурикова и Вера Николаевна Малинина поглядывают на Николая Евгеньевича немного испуганно: знает или не знает?
Труднейшая операция продолжается более двух часов. После операции у себя в кабинетике Николай Евгеньевич рисует чертежик, как «рекордовскую» иглу для шприца превратить в универсальную иглу для переливания крови. Эту «штуковину» он придумал сегодня, и эта придумка помогла ему не размышлять лишнее об учиненной с ним несправедливости.
Бессонной ночью старый доктор коммунист Николай Евгеньевич Слупский вспоминает глуховатый голос своего учителя Ивана Ивановича Грекова.
«За больных дерись, дерись смертно, на увечья, которые в этой драке получишь, внимания не обращай. А впрочем, этими увечьями и похвастаться можно. Дураки и завистники, ничтожества и чиновники помирают, а народ вечен, ему и определился ты служить. Так служи».
…Утром почтальон принес письмо. В конверте было стихотворение. Подпись Николай Евгеньевич так разобрать и не смог. Но удивительный «титул» перед подписью был таков: «Бывшая язва двенадцатиперстной кишки».
А вот и само стихотворение:
Николай Евгеньевич Незабвенный,
Он главврач, хирург примерный,
Громкой славой одаренный.
К нему приходят все калеки
С болью тяжелого недуга,
А уходят человеки,
В нем узрев со счастьем друга!
Шлем ему привет — мужчины,
Старики и детвора
За его прославленные дела,
Да пусть живет он много лет,
Кричите все ему ура!
В великолепном настроении отправился Николай Евгеньевич в свою больницу. Старик Рузаев был прав: животы, они защитят. И если не формально, то по существу. А то, что жизнь есть всегда борьба, это Слупский знал с юности. И оперируя в этот день очередную язву желудка, вдруг улыбнулся и произнес загадочную фразу:
— Ах вы, язвы мои, язвы!
Впрочем, ни язвы, ни животы на этот раз не помогли.
Покуда Слупский лечил свою раненую ногу в Ленинградском институте антибиотиков, его с заведования новой больницей сняли.
Многие вылеченные Слупским люди известили меня об этом. Он ничего не знал. Может же и доктор поболеть, имеет же право доктор, тяжело раненный тогда, когда в руках его билось человеческое сердце, приболеть? Мы, друзья Слупского, в этом можно и должно признаться, ибо друзьями Николая Евгеньевича быть лестно, дали три телеграммы в те инстанции, которые «освободили» старого доктора от его больницы.
Нам никто не ответил. Ни единого слова.
А Слупскому потом объяснили, что волноваться ему «не из-за чего». Его хирургическое отделение остается за ним. Для чего же нервничать?
Слупский, в сущности, и не нервничал. Разумеется, было и обидно, и горько. Но дело Николая Евгеньевича оставалось с ним. Его хирургия была при нем. А причины? Что ж, они довольно элементарны. Сам Слупский мне их и объяснил:
— Я неудобный, — сказал он. — Жалуются на меня часто в горздрав, в райздрав…
— Больные? — удивился я.
— Зачем больные? Жалуются те, кто этим больным в лечении отказал. Утверждают, что я неправильно их вылечил. Ненаучно.
И Николай Евгеньевич вдруг неудержимо, раскатисто, надолго расхохотался, расхохотался до слез, до пота, вдруг проступившего на его крутом лбу.
— Как тот ученый немец, — сквозь смех выговаривал он, — помните, полковник. «Это так, но этого не может быть». Э, да леший с ними, — махнул он рукой, — на мою жизнь больных хватит!
О полезной жизни
Как-то Николай Евгеньевич Слупский сказал с характерным смешком:
— В старопрежние времена на могильных плитах толковых лекарей выбивали надписи: «А полезной же жизни ему было всего семьдесят один год». Полезной. А полезная — она непременно, как говорится, рискованная. Впрочем, вовсе уж я не такой рискованный, как обо мне предполагают. Я больше внимательный, значит, можно сформулировать и так: а внимательной жизни ему было столько-то и столько-то. Вот небезынтересные случаи со всей к ним медицинской аргументацией, ознакомьтесь…
Я ознакомился.
Вот только несколько «небезынтересных» случаев из сотен им подобных. И все они связаны с тем, что абсолютно точно выразил сам Слупский: «внимательная жизнь».
Больной Г., шестидесяти лет от роду, приехал к Слупскому в Сестрорецк из Новгорода. Брат больного был секретарем комсомольской организации на фабрике «Пролетарий» в те далекие годы, когда Николай Евгеньевич там работал. Новгородцы и по сей день считают Слупского своим и, несмотря на препоны, чинимые Сестрорецким райздравом, настойчиво пытаются лечиться и оперироваться у своего.
Еще в 1956 году больному Г. был поставлен диагноз — гипернефрома почки. Так было решено в Новгороде, так закреплено в Ленинграде, так подтверждено в Москве. Гипернефрома, и притом неоперабельная. Поименовывать тех, кто подписывал вышеуказанный приговор, не станем, по причинам всем понятным. Светила, у которых побывал больной Г., лишь подтверждали диагнозы друг друга. На ходу. Не затрачивая свое время. Что сказал главный, то подтверждал другой главный, или старший, или высший. С больным Г. они не разговаривали.
Лишь в 1962 году Г., «неоперабельный» и замученный ожиданием смерти, приехал в Сестрорецк. Пройдя порцию мытарств, о которых мы писали выше, объяснив в райздраве раз восемь-девять, почему он приехал после Москвы и после профессоров к просто врачу, больной Г. предстал пред действительно светлые и внимательные очи Николая Евгеньевича.
Неоперабельный приговоренный жил со своим смертным приговором уже шесть лет. Одно это наводило на некоторые размышления.
— Побеседуем! — предложил Слупский.
Больной Г. удивленно взглянул на старого доктора. Еще никто с ним не беседовал. Не утруждал себя. Зачем беседы, когда существуют рентген, анализы, точная наука?
— В четырнадцатом году меня вот в это самое место ударила копытом лошадь! — сказал больной Г. — С тех пор какая-то тут неловкость…
— А вы про лошадь кому-нибудь из ваших докторов говорили? — живо осведомился Слупский.
— Пытался, — смущенно ответил больной. — Только они не слушали.
Слупский прикинул в уме, сколько же лет гипернефроме. Выходило под пятьдесят. Он невольно улыбнулся. А через несколько дней удалил у Г. кисту в четыре с половиной литра. Сейчас бывший больной Г. совершенно здоров и бодр. А к Слупскому едут и едут из Новгорода, разве он повинен в этом?
Небольшое отступление. В Новгороде у меня была встреча с читателями. В числе невымышленных героев моих книг я назвал имя Слупского. Раздались дружные аплодисменты. Я, разумеется, не понял, в чем дело. Потом мне объяснили: новгородцы гордятся своим доктором, и о том, что Николай Евгеньевич существует в моем романе под фамилией Богословский, догадывались читатели библиотеки города, я же лишь подтвердил добрую славу их бывшего земляка.
В ту самую пору, когда я встречался с новгородскими читателями, у Николая Евгеньевича происходили очередные неприятности. Сын Слупского, студент-медик, пошел дорогой отца: выбрал себе хирургию. Естественно, что на практику он попросился именно к отцу. Ему отказали.
— Почему? — осведомился Николай.
— Вы станете баклуши бить, а папаша будет вас покрывать.
— Но зачем же мне бить баклуши, если я хочу стать хирургом, и зачем отцу-хирургу меня покрывать, если он желает мне добра?
— Семейственность! — загадочно сказали Николаю.
Николай Евгеньевич и обиделся, и разволновался ужасно. Всегда склонный к юмору, несгибаемый и спокойный во всех обстоятельствах жизни, он сказал мне глухим голосом:
— Что же это в конце концов такое? Ужели оставить после себя на земле сына продолжателем того, что сам делал, и то подозрительно?