Первой ученицей! Я об этом не думала, но слова Maman невольно наполнили мое сердце самыми честолюбивыми замыслами… В первый раз после смерти Нины я ощущала какое-то сладкое душевное удовлетворение. Быстро подсчитала я мои баллы и не без восторга убедилась, что они превосходят отметки Додо – самой опасной соперницы.
Спустя дня три нам роздали бюллетени с баллами.
Ура! Я была первою в классе!
Меня охватила на мгновенье почти шумная радость, но – увы! – только на мгновенье… Какой-то внутренний голос шептал мне зловеще: «Этого не было бы, если б княжна Джаваха не лежала в могиле, потому что Нина была бы непременно первой». И острая боль потери мигом заглушила невинную радость…
Я написала маме еще до Нининой смерти о моих успехах, потом послала ей телеграмму о кончине княжны, а теперь отправила к ней длинное и нежное письмо, прося подробно написать, кого и когда пришлет она за мною, так как многие институтки уже начали разъезжаться…
А между тем институтская жизнь обогатилась еще одним событием, происходившим ежегодно в конце мая: наступил день выпуска и публичного акта старших.
Накануне лучшие ученицы из выпускных, окончивших институт, ездили во дворец получать высшие награды из державных рук Государыни. Мы, младшие, с волнением смотрели на ряд карет, подъехавших к зданию института, в которых наши «выпускные» в парадных платьях отправились во дворец, и с нетерпением ждали их возвращения. Они вернулись восхищенные, умиленные лаской Августейших хозяев и показывали покрытые бриллиантами шифры и золотые и серебряные медали, которые рельефно выделялись на голубом бархате футляров, увенчанных коронками.
В день выпуска была архиерейская служба, мало, однако, подействовавшая на религиозное настроение выпускных. Виновницы торжества поминутно оглядывались на церковные двери, в которые входили их родственники, наполняя церковь нарядной и пестрой толпой…
После обедни нас повели завтракать… Старшие, особенно шумно и нервно настроенные, не касались подаваемых им в «последний раз» казенных блюд. Обычную молитву перед завтраком они пропели дрожащими голосами. После завтрака весь институт, имея во главе начальство, опекунов, почетных попечителей, собрался в зале. Сюда же толпой хлынули родные, приехавшие за своими ненаглядными девочками, отлученными от родного дома на целые семь лет, а иногда и больше.
Публичный акт начался.
Исполнен был народный гимн, после которого девочки поочередно подходили к столу, за которым восседало начальство, низко приседали и получали наградные книги, аттестаты и Евангелие с молитвенником «в память института», как выражалась начальница.
После раздачи наград начальство обходило выставку ручных работ и рукоделий девочек.
Тут выделялся портрет самой Maman, мастерски исполненный масляными красками одною из «старших».
Воспитанницы пели, играли в четыре, восемь и шестнадцать рук, показывая все свое искусство, приобретенное ими в стенах института.
Наконец зал огласился звуками прощальной кантаты, сочиненной одною из выпускных и положенной на ноты ее подругой. В незамысловатых сердечных словах, сопровождаемых такою же незамысловатою музыкой, прощались они со стенами института, в которых протекало их детство, резвое, беззаботное, веселое, прощались с товарками и подругами, прощались с начальницей, с доброй матерью и наставницей, с учителями, пролившими яркий свет учения в детские их души.
Особенно трогательно было прощанье подруг между собою, с поминутно прерывающимися звуками кантаты, готовой оборваться каждое мгновенье.
Прощайте, подруги, Бог знает, когда
Мы с вами увидимся снова…
Так пусть же почиет над каждым из нас
Его благотворное Слово… —
выводил, усиленно сдерживая рыданья, дружный девичий хор.
Кантата смолкла…
Начались слезы, возгласы, рыданья… Молодые девушки прощались, как родные сестры, на вечную разлуку. Боже мой! Сколько было здесь искренних поцелуев, сколько слез горячих и светлых, как сама молодость!
Прощанья кончились…
К институткам подошли опекуны, начальство… Maman сказала речь, трогательную и прочувствованную, где коснулась наступающих для «выпускных» новых обязанностей добрых семьянинок и полезных тружениц.
– Я надеюсь, милые дети, – так закончила свою речь княгиня, – что вы, вспоминая про институт, вспомянете раз-другой и вашу Maman, которая была иной раз строга, но душевно вас любила.
Едва она успела кончить, как все эти пылкие юные девушки окружили ее, со слезами целуя ее руки, плечи, лепеча слова любви, признательности…
Потом они побежали в дортуар – переодеваться в праздничные наряды, ожидавшие их наверху.
Я невольно поддалась гнетущему настроению. Вот здесь, в этой самой зале, еще так недавно стояла освещенная елка… а маленькая чернокудрая девочка, одетая джигитом, лихо отплясывала лезгинку… В этой же самой зале она, эта маленькая черноокая грузиночка, поверяла мне свои тайны, мечты и желания… Тут же гуляла она со мной и Ирой, тут, вся сияя яркой южной красотою, рассказывала нам она о своей далекой чудной родине.
Где она, милая чернокудрая девочка? Где он, маленький джигит с оживленным личиком? Где ты, моя Нина? Мой прозрачный эльф с золотыми крылышками?…
Не торопясь, последовала я за нашими на церковную паперть, опираясь на руку Краснушки, особенно льнувшей ко мне со смертью моей бедной подружки.
Маруся Запольская, сердечная, добрая девочка, чутко поняла все происходившее в моей душе и всеми силами старалась меня рассеять.
Через полчаса на паперть выходили выпускные в воздушных белых платьях, в сопровождении родных и помогавших им одеваться воспитанниц других классов. Они заходили на минутку в церковь, а затем по парадной лестнице спускались в швейцарскую.
Петр, весь блестевший своей парадной формой, с эполетой на плече и алебардой в руках, широко распахивал двери перед вновь выпущенными на свободу молодыми девушками.
И какие они были хорошенькие – все эти Маруси, Раечки, Зои, в их грациозных нарядах, с возбужденными, разгоревшимися, еще почти детскими личиками. Вот идет Ирочка. Она сдержаннее, серьезнее и как бы холоднее других. Ее платье роскошно и богато… Белый шелковый лиф с большим бантом удивительно идет к лицу этой гордой «барышни».
Ирочка – аристократка, и это сразу видно…
Не потому ли так любила ее чуткая и гордая Нина?
Ирочка прошла паперть и готовилась спуститься вниз, но вдруг, обернувшись, заметила меня и быстро приблизилась.
– Влассовская, – произнесла она, мило краснея и отводя меня в сторону, – будущую зиму я приеду из Стокгольма на три сезонных месяца. Вы позволите мне навестить вас в память Нины?… Я бы так желала поговорить о ней… но теперь ваша рана еще не зажила, и было бы безжалостно растравлять ее…
Я изумилась.
От Ирочки ли услышала я все это?
– Вы ее очень любили, m-lle Трахтенберг? – невольно вырвалось у меня.
– Да, я ее очень любила, – серьезно и прочувствованно ответила она, и тихая грусть разлилась по этому гордому аристократическому личику.
– Ах, тогда как я рада вам буду! – воскликнула я и детским порывом потянулась поцеловать моего недавнего злейшего врага…
Последние выпускные уехали, и институт сразу точно притих.
Понемногу стали разъезжаться и остальные классы. Я целые дни проводила в саду с книгой на коленях и глазами, устремленными в пространство, мечтала до утомления, до бреда.
Однажды в полдень, после завтрака, я одиноко гуляла по задней аллее, где так часто бывала с моей ненаглядной Ниной. Мои мысли были далеко, в беспредельном голубом пространстве…
Вдруг в конце аллеи показалась невысокая стройная фигура дамы в простом темном платье и небольшой шляпе.
«Верно, к начальнице», – мелькнуло в моей голове, и, не глядя на незнакомку, я сделала реверанс, уступая ей дорогу.
Дама остановилась… Знакомое, близкое, дорогое, родное лицо мелькнуло из-под темной сетки вуаля.
– Мама!!! – отчаянно, дико крикнула я на весь сад и упала к ней на грудь.
Мы обе зарыдали неудержимыми, счастливыми рыданьями, целуя и прижимая друг друга к сердцу, плача и смеясь.
– Ах! Как я счастлива, что опять вижу тебя, Людочка, моя дорогая Людочка!.. Покажи-ка, изменилась ли ты… Я уже думала, что никогда тебя не увижу… – всхлипывая, шептала мама и опять целовала и ласкала меня.
Я взглянула на нее: почти год разлуки со мною не прошел ей даром. Ее худенькое, миниатюрное личико было по-прежнему трогательно-моложаво. Только новая морщинка легла между бровями да две горькие складки оттянули углы ее милого рта. Небольшая пышная прядь волос спереди засеребрилась ранней сединою…
– Как ты выросла, Люда, моя рыбка, моя золотая, да и какая же ты бледненькая стала! И кудрей моих нету!.. – говорила мама, оглядывая меня всю широким любящим взглядом, одним из тех, которые не поддаются описанию.
Мы обнялись крепко-крепко и пошли вдоль аллеи.
– Мамочка, а как же Вася? Ты решилась оставить его одного? – спросила я, сладко замирая от прилива нежности.
Она в ответ только счастливо улыбнулась:
– Он здесь.
– Кто? Вася?
– Ну конечно, здесь, приехал со мною за сестренкой. Он идет сюда с твоими подругами… Я нарочно не взяла его с собою, чтобы не нарушить бурной радости нашего первого свиданья… Да вот и он!
Действительно, это был он, мой пятилетний братишка, миниатюрный, как девочка, с отросшими за зиму новыми кудрями, делавшими его похожим на херувима. В один миг я бросилась вперед, схватила его на руки так, что щегольские желтые сапожки замелькали в воздухе да белая матроска далеко отлетела с головы…
– Милый мой, хороший мой! – повторяла я, как безумная. – Узнал, узнал Люду?
– Узнал? Конечно узнал! – важно сказал мальчик. – Ты такая зе, только стлизеная.
Новые поцелуи, смех, шутки окруживших его институток…
Я была, как в чаду, пока сбрасывала «казенную» форму и одевалась в мое «собственное платье», из которого я немного выросла. Сейчас же после этого мы отправились с мамой за разными покупками, потом обедали с мамой и Васей в небольшом номере гостиниц