Тут надо бы написать, что когда-нибудь часы на колокольне восстановят, и они снова будут радовать любимцев своим мелодичным боем каждые четверть часа. Даже и не думайте сомневаться – восстановят. Правда, механизм, скорее всего, будет электронным. Так и дешевле, и практичнее. Циферблат скопируют, а стрелки… Новые стрелки будет не отличить от старых. По крайней мере, по виду.
Вы спросите меня – откуда же стало известно про секрет стрелок любимских городских часов, если кроме самого Павла Михайловича… Про кота Афанасия, поди, забыли?
Но вернемся в музей. Арий Федорович Железняков, автор легенды о часах Наполеона и партизане Шубине, все тринадцать лет своего директорства страстно любил[36] музей и его экспонаты и как всякий влюбленный совершал безумства. Желая «сделать как лучше», Железняков некоторые экспонаты покрасил серебрянкой. Улучшил таким манером внешний вид гири шестнадцатого века, механизма башенных часов и еще десятка экспонатов. Однажды Арий Федорович нашел где-то старую обгорелую бочку с медным краником. Может и не просто старую, а старинную. Судя по крану, ей полвека, не меньше. Железняков утверждал, что бочка времен Грозного и чудом уцелела при одном из первых любимских пожаров. Он даже выцарапал на ней дату «1547», чтобы… Сейчас мне скажут, что это уж ни в какие ворота не лезет. Какой 1547 год?! Ну да… Не лезет. Хорошо какой-нибудь Москве или Петербургу, у которых в каждом, даже в самом маленьком музее, даже в его запасниках, даже на самой дальней полке интересных экспонатов столько, сколько их нет во всем Любиме. И никогда не было.
Вот и крутись тут, выкручивайся… Придут к тебе на экскурсию, а ты им покажешь набор старинных виниловых пластинок с песнями Юрия Антонова и лапти, которые плели крестьяне Любимского уезда. Почешешь в затылке, почешешь и такого наплетешь..[37]
На самом деле в любимском музее много интересных экспонатов. Взять хотя бы огромный макет любимской средневековой крепости, который нынешний директор сделал своими руками. Два года делал. Это был титанический труд. Вообще, Виктор Валентинович музей свой и его экспонаты любит никак не меньше Ария Федоровича, но это уже другая любовь. Гурин любит и умеет реставрировать старинную мебель – стулья, диван и кабинетный рояль позапрошлого века. Не все, правда, удается реставрировать. Взять, к примеру, допотопный дубовый письменный стол, крытый зеленым сукном. В самом центре этого сукна образовалась дыра. Оно бы и ничего страшного, если бы можно было взять и дырявое сукно выбросить, а взамен положить новое, но именно зеленого сукна в Любим не завезли. Да хоть бы и завезли – денег на его покупку у музея все равно нет. Пришлось директору распечатать несколько страниц из письма Ивана Аксакова к родителям, где он пишет о своем недолгом пребывании в Любиме, и выложить их в художественном беспорядке на стол, аккурат поверх дыры в сукне. Еще и польза от этого – посетитель нет-нет, да и возьмет почитать письмо, думая, что это оригинал.
Нет, за реставрацию он не получает ни копейки. Любимский музей маленький, и по штату ему не положено иметь реставрационных мастерских. Любимскому музею и сам-то штат положен крошечный: директор, хранитель фондов, уборщица и два сторожа. Хранителем фондов у Гурина работает собственная жена, бывший учитель химии и биологии. Да и сам Гурин тоже бывший учитель – только географии. На попечении супруги не только фонды музея, но и многочисленные горшки с цветами и кактусами, которыми уставлены все подоконники в музейных залах. От этих цветов и кактусов в музее по-домашнему уютно. Местами музей напоминает лавку древностей, в которой соседствуют коллекция советских значков, ржавая американская картофелечистка, мясорубка двадцатых годов с клеймом неведомого «Патруб-треста», пластмассовые модели пионеров в натуральную величину, похожие на фантомасов, арифмометр, мобильный телефон «Сименс», такой древний, что на нем еще есть кнопка с ятем, ржавая каска и мундир немецкого солдата… Кстати, о мундире. С него школьники обычно срезают на память пуговицы. Директор уж устал их пришивать. Честно говоря, он давно пришивает к мундиру самые обычные металлические пуговицы, купленные в галантерейном отделе любимского универмага. На всем мундире осталась только одна настоящая немецко-фашистская пуговица, но о месте, в котором она пришита, Гурин не говорит никому.
Среди экспонатов любимской лавки древностей есть удивительные. Лежит перед входом в музей огромная, весом в тонну, не меньше, ржавая турбина. Когда-то она вырабатывала электрический ток вместе с еще двумя такими же. Потом перестала вырабатывать. Потом решили турбины сдать на металлолом, но городское начальство, не забывающее ни на минуту о музее, одну из турбин приказало привезти на самосвале к его дверям.
– Пусть будет экспонатом, – сказало начальство, когда директор музея позвонил ему с целью узнать какого… эта железная… загораживает вход.
– Да что мне делать-то с ней?! – в отчаянии спросил Гурин.
– Как что? – удивленно отвечало начальство. – Ошкурь и покрась.
На самом деле есть в любимском музее и настоящие экспонаты вроде боевого топора и кольчуги шестнадцатого века, которая хранилась в сундуке у одного любимца с незапамятных времен, есть столетняя перфорированная картонная пластинка с гимном «Боже царя храни» для старинного органчика, есть сам органчик, есть деревянная Баба-яга, открывающая беззубый рот, если ее потрясти за правую руку, есть, наконец, то, без чего вообще невозможен ни один провинциальный музей в России, – бивень мамонта и его бедренная кость. И это не все…
Когда я вышел из музея, на улице Октябрьской, той самой, на которой стоит здание музея, шел дождь. Бесконечный, как лента Мебиуса. В мокром и голом городском скверике на центральной площади стояли мокрые гипсовые скульптуры: мужчина в шапке-ушанке и с огромным кирпичом в левой руке, устремленная вдаль женщина, напряженно высматривающая из нашего серого настоящего светлое прошлое, деревянный охотник, который закрывался деревянным соколом от дождя, и маленький деревянный ежик на старом пне. От сырости на ежике выросли серые, с белой каймой, грибы. Мокрые серые дома, выкрашенные в зеленую, белую и желтую краску, медленно окружали площадь, и на их окнах не было написано ничего хорошего.
Вдруг представилась мне первомайская демонстрация в Любиме лет этак тридцать или сорок назад. Солнце светит, клейкие листочки на березах и липах пахнут оглушительно, разноцветные шарики наполнены хмельным весенним и просто хмельным воздухом, у детей маленькие красные флажки с нарисованной золотой звездой и кремлевской башней. Сводная колонна трудящихся идет навстречу салату оливье, газированной воде «Буратино» и «Столичной» водке мимо деревянной, сколоченной к празднику трибуны, на которой стоит городское и районное начальство и громко говорит в мегафон, который тогда был просто мегафон с маленькой буквы и не имел никакого отношения к мегафону с большой:
– Любимцы и любимки! Выше знамя социалистического соревнования!
Ни соревнования, ни знамени мне не жаль совсем, но ради того, чтобы услышать, как тебя с трибуны называют любимцем или любимкой, стоит вернуть прошлое[38]. Пусть на час, не более, но вернуть обязательно.
Весна в полном разгаре. Зеленые перья лука в ящике у окна вымахали на полметра. Листья огуречной рассады уже с детскую ладошку, и там, где они прикрепляются к шершавым стеблям, появились огурчики, такие крошечные, что и не определить еще – мальчики они или девочки. Каждый покрыт младенческим изумрудным пухом, нежными микроскопическими пупырышками и украшен желтым бутоном, который… вторые сутки метет, не переставая, так, что сугробы намело под самые окна. Дорожку от дома до дровяного сарая хоть три раза в день чисть – никакого толку. Если так будет продолжаться, то к июню, а то и к маю снега навалит столько, что занесет всю деревню по самые трубы, из которых дым приходится клещами вытаскивать – так ему неохота валить из теплых домов на улицу. Мороз такой, что у всех поголовно сосулек задержки в развитии. Им уже пора отрываться, а они еще и капать не начинали. Синиц уже тошнит от мороженого сала. Взрослые спят не снимая лыж, а дети – не вылезая из санок. Дров осталось всего на месяц, а на дворе – конец марта. Не начало конца, не середина, а самый его конец – заледеневший, сморщенный и сине-красный от холода.
Если в неравенстве, описывающем принцип неопределенности Гейзенберга, перемножить не неопределенности измерения времени и энергии, а времени, координат и импульсов… Нет, не так. Если постоянную Планка… Короче говоря, если дышать апрельским воздухом хотя бы полчаса или даже четверть часа, то в голове наступает такая неопределенность координат, времени, энергии… возникают такие импульсы, что хочется взлететь… или сесть, к примеру, за письменный стол и написать книгу «Искусство воздушного поцелуя», и в ней вывести уравнение, по которому можно определить максимальное количество воздушных поцелуев, посылаемых за один выдох или принимаемых за один вдох, или высчитать, сколько поцелуев может поместиться на одной широкой ладони с толстыми пальцами или на двух узких с тонкими и с какой начальной скоростью эти поцелуи надо сдувать, чтобы вызвать легкое смущение, или сильное волнение, или приятную слабость в коленках… или не рассчитывать, не писать, а сконструировать специальное устройство, вроде того, что придумали для пускания мыльных пузырей, но для воздушных поцелуев, и выйти с ним на балкон седьмого, или десятого, или пятнадцатого этажа, набрать в легкие побольше воздуха… или не выходить, а наоборот, поехать на Курский… нет, Савеловский… нет, Ленинградский вокзал, побежать изо всех сил за набирающей ход «Красной стрелой»… или в Домодедово, или в Шереметьево за выруливающим на взлет аэробусом и на бегу вдохнуть один единственный, чуть перепачканный губной помадой кораллового, или карминного, или темно-вишневого цвета воздушный поцелуй, а уж потом вернуться домой и написать книгу… или не книгу, а письмо… или не возвращаться, а тут же, в кассе, купить билет, подняться по трапу, сесть в вагон, пристегнуться и взлететь…