Повесть о двух городах — страница 41 из 82

– Раз он сказал, вероятно, это вздор, – отвечала она, слегка подняв брови. – А впрочем, может быть, и правда.

– А если правда… – начал Дефарж и замолчал.

– Ну что ж, коли правда? – спросила жена.

– И если случится все, что должно быть, и мы доживем до торжества… надеюсь, ради нее, что судьба не допустит ее мужа вернуться во Францию.

– Что бы ни случилось, – сказала мадам Дефарж с обычным своим спокойствием, – ее муж от своей судьбы не уйдет и кончит тем, чем должен кончить. А больше я ничего не знаю.

– Странно, однако, – по крайней мере теперь мне это кажется очень странным, – продолжал Дефарж, как будто желая поставить жену на свою точку зрения, – что после всего нашего сочувствия к ее отцу и к ней самой, в ту самую минуту, как мы узнали о ее замужестве, ты своей собственной рукой внесла имя ее мужа в число осужденных и поставила его радом с именем того подлеца, что только что был тут!

– Мало ли будет еще более странных совпадений в тот час, когда на нашей улице будет праздник, – отвечала жена. – Да, они оба у меня тут записаны, это верно. И оба попали сюда по заслугам. А больше мне ничего не требуется.

Она сложила свою работу и стала отшпиливать розу, которая была приколота к косынке, повязанной на ее голове. Почуяло ли население предместья, что это ненавистное украшение снято, или вокруг лавки бродили люди, сторожившие момент его исчезновения, но, как только роза была устранена, посетители отважились снова зайти в лавку, и вскоре она приняла свой обычный вид.

Вечером, когда предместье особенно выворачивалось наизнанку, в том смысле, что всякий или сидел на окне, или присаживался на пороге наружной двери, или стоял на углах и перекрестках грязных улиц и переулков, стараясь дохнуть более свежим воздухом, мадам Дефарж, с вязаньем в руках, имела привычку бродить с места на место, переходя от одной группы к другой и выполняя миссию особого рода. Она была миссионерша, вестовщица, и таких было немало в ту пору; не дай бог, чтобы когда-нибудь в мире они появились опять.

Все женщины что-нибудь вязали на спицах. Рукоделие было самое дрянное, но этот машинальный труд служил механической заменой пищи и питья; руки были заняты, тогда как нечем было занять желудок и челюсти; если бы эти костлявые пальцы не были в движении, пустые желудки давали бы себя чувствовать гораздо резче.

Но пока действовали пальцы, и глаза смотрели живее, и мысль работала упорнее. И по мере того как мадам Дефарж переходила от одной женской группы к другой, все три сорта деятельности оживлялись, и каждая из женщин, с которыми она заговаривала, смотрела яростнее и быстрее перебирала спицами.

Сам Дефарж, с трубкой в зубах, стоял на пороге своей лавки и со стороны любовался на свою жену.

– Вот великая женщина! – говорил он. – Сильная женщина, и какая она величавая… ужас какая величавая!

Между тем стало смеркаться. С церковных башен понеслись звуки колоколов, издали доносился барабанный бой королевской гвардии, а женщины сидели и все перебирали спицами. Наконец совсем стемнело. В то же время тьма иного рода начинала окутывать местность. Наступала та темная пора, когда приятный звук колоколов, звонивших теперь со многих стройных башен во всей Франции, должен был смениться грохотом пушечных выстрелов, а барабанный бой должен был заглушить жалкий голос того, кто в эту минуту был еще могучим воплощением власти и роскоши, свободы и жизни. Близилось время, когда эти самые женщины будут сидеть и все так же вязать, вязать, вязать, группируясь вокруг некоего сооружения, которого никто еще пока не строил, и пальцы их будут все так же проворно двигаться, но они будут считать не петельки своего вязанья, а те человеческие головы, что будут падать одна за другой.

Глава XVII. Одна ночь

Никогда еще заходящее солнце не обдавало более ясным блеском тихого закоулка в квартале Сохо, как в тот достопамятный вечер, когда доктор Манетт и дочь его сидели вдвоем на дворе под тенью чинары. И полная луна никогда не серебрила более мягким сиянием города Лондона, чем в тот вечер, когда она застала их сидевшими все на том же месте и, заглянув на них сквозь древесную листву, озарила их лица.

На завтра назначена была свадьба Люси. Ей захотелось посвятить этот последний вечер своему отцу, и они были одни под деревом.

– Папа, милый, счастливы вы теперь?

– Вполне счастлив, дитя мое.

Они мало говорили, хотя долго сидели так вдвоем. Пока было настолько светло, что еще можно было работать или читать, она не принималась за свое всегдашнее рукоделие и не читала ему вслух. Она всегда в эту пору либо читала ему, либо работала, сидя с ним под этим деревом, но нынешний вечер был совсем особенный, не похожий на прежние вечера.

– И я тоже сегодня очень счастлива, дорогой папа. Глубоко счастлива любовью, которую сам Господь благословил… моей любовью к Чарльзу и его любовью ко мне. Но если бы моя дальнейшая жизнь не посвящалась все-таки вам, если бы мои обстоятельства так сложились, что мое замужество отдалило бы меня от вас хоть на несколько улиц, я не могла бы чувствовать себя счастливой, меня бы совесть мучила так сильно, как не умею выразить. Даже и теперь, при настоящих условиях…

При «настоящих условиях» голос ее оборвался, и она не могла больше говорить.

При печальном свете луны она обвила руками его шею и прижалась лицом к его груди. Лунный свет всегда печален, так же как и солнечный, да и тот свет, что зовется жизнью человеческой, – все они печальны при восходе и при закате.

– Милый мой, бесценный! Можете ли вы теперь еще раз сказать мне, что нисколько не сомневаетесь в том, что никакие новые привязанности, ни мои новые обязанности никогда не станут между вами и мной? Я-то знаю это, но знаете ли вы? В глубине вашей души уверены ли вы в этом?

Отец отвечал тоном такого твердого убеждения и так бодро, что едва ли это могло быть притворно.

– Совершенно уверен, моя душечка! И даже больше того, – прибавил он, нежно целуя ее, – будущее кажется мне гораздо надежнее и радостнее, моя Люси, когда я смотрю на него сквозь призму твоего замужества, а без этого оно бы не было и не могло быть сколько-нибудь светло.

– Ах, если б я могла надеяться, что это так, папа!

– Верь, моя милая, что оно так и есть. Посуди сама, как просто и естественно одно вытекает из другого. Ты так молода, так всецело мне предана, что не можешь себе представить, до какой степени я опасался, чтобы жизнь твоя не пропадала даром…

Она хотела зажать ему рот рукой, но он взял эту руку и, держа ее в своей, повторил:

– Да, именно я боялся, как бы она не пропала даром, как бы ты не вышла из обычной и естественной колеи, и все из-за меня. Ты, по своему бескорыстию, не способна понять, как меня мучили эти соображения, но ты сообрази только, как же я мог быть вполне счастлив, когда твое счастье было неполно?

– Если бы я никогда не встречала Чарльза, папа, я была бы вполне счастлива с тобой одним.

Он улыбнулся ее бессознательному признанию, что, раз встретив Чарльза, она была бы без него несчастна, и сказал:

– Но ведь ты встретила его, и он твой Чарльз. А если бы это не был Чарльз, был бы кто-нибудь другой, но, если бы не было другого, я был бы тому причиной, и тогда мрачная сторона моей жизни распространила бы свою тень за пределы моего существа, и эта тень пала бы на тебя.

С тех пор как они давали показания в суде, в первый раз она услышала из его уст такой намек на период его страдальческого заточения. Эти слова поразили ее как нечто странное и новое, и она долго помнила впоследствии все подробности этого разговора.

– Посмотри, – сказал доктор, подняв руку и указывая на луну, – я смотрел на нее через окно моей тюрьмы, и тогда ее свет был невыносим для меня. Мне была так мучительна мысль, что она где-то освещает все то, что я потерял, что с отчаяния я бился головой о стены тюрьмы. Я смотрел на нее в состоянии такого летаргического отупения, что только и думал о том, сколько поперечных линий может на ней уместиться во время полнолуния и сколько раз можно их пересечь в перпендикулярном направлении…

Он пристально глядел на луну и через минуту прибавил, степенно рассуждая сам с собой:

– Помню, что в обе стороны приходилось по двадцать линий, только двадцатая умещалась с трудом.

Странное волнение, с которым она прислушивалась к этим воспоминаниям минувшего, все увеличивалось по мере того, как он предавался им; впрочем, он говорил об этом так спокойно, что опасаться было нечего. Казалось, что он просто сравнивает свое теперешнее благополучие с теми лютыми бедствиями, которые уже прошли.

– Глядя на эту луну, я тысячи раз думал о нерожденном младенце, от которого меня оторвали. Жив ли он?.. Родился ли живой, или удар, поразивший бедную мать, убил его? Сын ли это, который когда-нибудь отомстит за отца (было время, когда я, сидя в тюрьме, ненасытно жаждал мести)?.. Или это сын, который никогда не узнает истории своего отца и еще, может быть, подумает, что отец скрылся и пропал по собственной инициативе, добровольно? Или это дочь, которая вырастет и будет женщиной?..

Она крепче прильнула к нему и поцеловала его сначала в щеку, потом в руку.

– Я представлял себе эту дочь совершенно позабывшей о моем существовании… скорее даже совсем ничего не знавшей обо мне. Я высчитывал ее возраст, год за годом следя за тем, как она подрастала. Воображал ее замужем за человеком, тоже не имевшим понятия о моей судьбе. Так что для живущих я был уже мертвец, а для следующего поколения совсем ничто.

– Папочка, мне больно слушать, что вы могли так думать даже о несуществовавшей дочери… так больно, как будто я и есть эта самая дочь!

– Ты, Люси?! Ты для меня такое утешение, такая отрада, что я оттого и вспоминаю теперь об этих ужасах… Они невольно проходят передо мной на фоне этой луны, в этот последний вечер… О чем бишь я говорил сейчас?

– Вы говорили, что она ничего не знала о вас… Что она о вас не думала и не любила вас.