Весьма ненадежный на вид тростниковый плетень окружал разбросанные там и сям крытые тесом хижины, непрочные, как всякое временное пристанище. Храмовые ворота «тории» из невыделанного дерева своим неожиданно торжественным видом повергали в смущение. Туда-сюда сновали служители, о чем-то переговариваясь, покашливая. Все это было внове для Гэндзи. В хижине «хранителей огня»[2] что-то слабо светилось, там было безлюдно и тихо. Гэндзи представил себе, сколько долгих дней и лун провела здесь эта снедаемая душевной болью женщина, и сердце его защемило от жалости.
Укрывшись в подходящем месте возле Северного флигеля, Гэндзи послал госпоже письмо, извещая о своем прибытии. Тотчас смолкла музыка, и теперь до слуха его доносился лишь пленительный шелест платьев. Судя по всему, миясудокоро намеревалась избежать встречи с ним и ограничиться беседой через посредников. Немало раздосадованный этим, Гэндзи заявил:
- Вы не можете не знать, что мое нынешнее положение лишает меня возможности выезжать тайно. Так стоит ли держать меня за вервием запрета? Я приехал сюда в надежде излить перед вами все, что накопилось в моем сердце за дни нашей разлуки.
Его поддержали и дамы:
- Право, это недопустимо! Нельзя заставлять столь важную особу испытывать такие неудобства! Да неужели вам не жаль его?
«Ах, что же делать? - задумалась миясудокоро. - Не могу же я в такое время выйти к нему. Подобное легкомыслие не к лицу женщине моих лет, к тому же вокруг немало чужих глаз, да и неизвестно еще, как отнесется к этому жрица…» Но как ни пугала ее мысль о встрече с Гэндзи, открыто пренебречь им тоже было невозможно, и она печально вздыхала, не зная, на что решиться. Но вот до слуха Гэндзи донесся восхитительный шелест платья, предвещающий ее приближение. «Позволят ли мне постоять хотя бы у занавесей?» - спросил он, поднимаясь на галерею.
На небо выплыл ясный месяц, и озаренные его светом черты Гэндзи стали еще прекраснее. Так, кто в целом мире мог с ним сравняться? Не решаясь приступить к рассказу о том, что произошло за эти долгие луны, Гэндзи, подсунув под занавеси принесенную с собой ветку священного дерева сакаки, сказал:
- Ведомый нетускнеющим цветом этих листьев (87), преступил я священную ограду (88)… Но, увы, ваша суровость…
- У священной ограды
Не растет криптомерия (89), что же
Привело тебя к нам?
Не ошибся ли ты, сломав
Ветку священного дерева?.. -
отвечает она, а он:
- Подумав, что здесь
Обитель священной девы.
Я замедлил свой шаг
И сорвал эту ветку, влекомый
Ароматом чудесной листвы (90).
В подобном месте трудно не испытывать скованности, но Гэндзи все же сумел устроиться так, что голова и плечи его оказались за переносным занавесом. В те времена, когда ничто не мешало ему навещать миясудокоро, когда так стремилось к нему ее сердце, он оставался невозмутимым и, уверенный в себе, нечасто баловал ее своим вниманием. А после того случая, который сделал столь страшное впечатление на его душу, Гэндзи вовсе от нее отдалился. Однако же, встретившись с ней теперь, после долгой разлуки, он невольно вспомнил о былых днях, и неизъяснимая печаль сжала сердце. Тягостные мысли о прошедшем и о грядущем повергли чувства его в смятение, и он заплакал. Женщина же сначала крепилась: «Не увидит он моих слез!», но так и не сумела сдержаться. Глядя на нее с искренним сожалением, Гэндзи принялся уговаривать ее переменить решение.
Тем временем месяц скрылся за краем гор, и, может быть, потому небо стало еще прекраснее. Устремив на него свой взор, Гэндзи открывал миясудокоро чувства, его тревожившие, и горесть, скопившаяся в ее душе, постепенно исчезала. За последние дни она смирилась с необходимостью навсегда расстаться с Гэндзи, и все же стоило увидеть его, как сердце - но разве не знала она об этом заранее? - дрогнуло и от прежней решимости не осталось и следа.
По саду бродили молодые придворные, трудно было расстаться с местом, которого прекраснее и вообразить невозможно…
Но разве смогу я пересказать, о чем беседовали эти двое, сполна изведавшие все горести страсти?
Небо, словно благоприятствуя им, постепенно светлело.
В предутренний час,
В час разлуки всегда выпадает
Обильно роса.
Но прежде таким печальным
Не бывало осеннее небо…[3]
Взяв ее руку в свои, Гэндзи долго сидел, оттягивая миг расставания, нежные черты его казались нежнее обычного. Дул холодный ветер; тоскливо, словно понимая, что происходит, звенели сверчки. Право, и тому, чью душу не омрачает никакая печаль, стало бы грустно, а что говорить о Гэндзи и миясудокоро? Их чувства были в таком смятении, что они не могли вымолвить ни слова, хотя, казалось бы…
Осенней порой
Разлука всегда печальна.
Омрачать этот миг
Стрекотаньем унылым не стоит,
«Ожидающий в соснах» сверчок…
На многое мог бы Гэндзи посетовать, но, увы, что толку? Оставаться доле было неловко, и он уехал. По дороге в столицу рукава его совсем промокли от росы.
Миясудокоро тоже вздыхала, опечаленная разлукой, мучительные сомнения снова раздирали ей душу. Лицо гостя, мельком увиденное в лунном сиянии, аромат одежд, сохранившийся после его ухода, воспламенили воображение молодых дам, и они наперебой восхваляли Гэндзи.
- Какой бы путь ни летал впереди, но расстаться с ним, пренебречь такой красотой… Мыслимо ли это? - И, ничего не понимая, они заливались слезами.
Более нежное, чем обыкновенно, послание Гэндзи снова поколебало решимость миясудокоро; возможно, она и уступила бы, но, увы, слишком поздно…
Гэндзи же и не в таких обстоятельствах умел слова свои подчинять мимолетному чувству, а эта женщина была ему дороже многих, так мог ли он смириться, узнав о ее решении покинуть его?
Он прислал отъезжающим все необходимое: дорожное платье, уборы для дам, великолепную утварь, но миясудокоро не в силах была ни радоваться, ни печалиться. Словно только теперь осознала она, сколь неудачно сложилась ее жизнь, поняла, что имя ее станет отныне предметом для посмеяния, и денно и нощно кручинилась, с трепетом ожидая дня отъезда.
Лишь юная жрица в простоте душевной радовалась тому, что этот день после стольких отсрочек был наконец назначен. Люди же наверняка - кто осуждая, кто сострадая - поговаривали, что такого, мол, еще не бывало. Право, спокойно живется только тем, кто не привлекает к себе взыскательных взоров, люди же, занимающие видное положение в мире, не могут и шагу ступить свободно, им всегда приходится думать о том, как бы не возбудить толков.
На Шестнадцатый день было назначено Священное омовение на реке Кацура[4]. Никогда еще эта церемония не проходила с таким блеском. Провожающие на Длинном пути[5] и прочие спутники жрицы были избраны из самых родовитых семейств, пользующихся особым влиянием в мире. Видимо, о многом изволил позаботиться и ушедший на покой Государь.
Лишь тронулись в путь, принесли письмо от господина Дайсё с обычными бесконечными сожалениями о разлуке…
«Особе, к которой святотатством почел бы обратиться с непристойными речами», - было написано на листке бумаги, привязанном к пучку священных волокон[6]:
«Грохочущий бог… (91)
Восьми островов
Пределы хранящая дева[7],
Когда чувства людей
Тебе ведомы, ты рассуди
Разлученных так рано.
Сколько ни думаю, не могу смириться…»
Несмотря на то что письмо пришло в самое хлопотливое время, с ответом не медлили. За жрицу написала ее главная дама:
«Коль с далеких небес
Боги судить возьмутся
Чувства влюбленных,
Они прежде всего приметят,
Сколь притворны твои упреки».
Господин Дайсё собрался было поехать во Дворец, дабы посмотреть на церемонию Прощания[8], но потом передумал: вряд ли стоило провожать особу, его отвергшую, и, оставшись дома, провел этот день в унылой праздности.
Улыбаясь, прочел он написанный совсем по-взрослому ответ жрицы, и сердце его дрогнуло:
«Кажется, она куда утонченнее, чем бывают в ее возрасте…»
Необычность и недоступность женщины всегда делали ее в его глазах особенно привлекательной. Вот и сейчас он подумал: «Досадно, что я не видел ее в малолетстве, когда это не представляло никакой трудности. Впрочем, мир столь изменчив, возможно, нам еще придется встретиться…»
Поскольку и мать и дочь славились особой изысканностью вкуса и благородством, желающих посмотреть на церемонию Прощания оказалось несчетное множество. В стражу Обезьяны жрица со свитой вошла во Дворец. Занимая свое место в паланкине, миясудокоро думала о том, как все изменилось с той поры, когда она, не ведая забот, в холе и неге жила в доме отца своего, министра, столь большие надежды возлагавшего на ее будущее. Она смотрела вокруг, и грудь ее сжималась мучительной, неизъяснимой тоской. Шестнадцати лет вошла она в покои принца Дзэмбо, а двадцати лишилась его. И вот на тридцатом году жизни она снова увидела Девятивратную обитель.
Я стараюсь забыть
В эти дни о том, что осталось
Там, позади.
Но в сердце моем и теперь
Живет тайная грусть…
Жрице исполнилось четырнадцать лет. Она всегда была хороша собою, а сегодня мать уделила особое внимание ее наряду, и красота ее повергала собравшихся в благоговейный трепет. Даже Государь был растроган и, украшая ее прическу прощальным гребнем, плакал от умиления. Возле зданий Восьми ведомств, ожидая выезда, выстроились в ряд кареты свиты: сквозь прорези штор виднелись концы рукавов самых удивительных, изысканнейших расцветок, и стоит ли говорить о том, что многие из придворных имели свои собственные причины для печали?