Однажды печальным осенним вечером Удайсё вспомнил о принцессе с Первой линии и отправился ее навестить. Судя по всему она коротала вечерние часы, играя на кото. В южной передней, куда пригласили гостя, еще стояли музыкальные инструменты: как видно, прислужницы не успели их убрать, захваченные врасплох его появлением. До его слуха донесся шелест платьев: сидевшие у порога дамы спешили отодвинуться подальше в глубину покоев. Воздух был напоен ароматом курений. Как всегда, Удайсё приняла сама миясудокоро, и они долго беседовали о прошлом.
В доме Удайсё всегда было многолюдно и шумно, повсюду раздавались звонкие детские голоса, слышался топот маленьких ног, а в покоях принцессы царила унылая тишина. Дом постепенно приходил в запустение, но каждая мелочь носила на себе печать благородных привычек и тонкого вкуса его обитательниц. Лучи вечернего солнца освещали цветы на берегу пруда, в диких зарослях неумолчно звенели цикады… (274).
Удайсё придвинул к себе японское кото: оно было настроено в ладу «рити» и еще хранило сладостный аромат женского платья. Как видно, на нем часто играли… «Попади в такой дом ветреник, привыкший во всем потакать прихотям собственного сердца, – невольно подумалось Удайсё, – можно было бы ожидать самых дурных последствий, во всяком случае, имя принцессы оказалось бы безвозвратно опороченным». Он пробежал пальцами по струнам. Так, именно на этом кото обычно играл ушедший. Исполнив весьма изящную пьесу, Удайсё вздохнул:
– Помню, как прекрасно звучало это кото в руках у Гон-дайнагона. Кажется, что и теперь должно оно хранить звуки, когда-то извлеченные из струн его пальцами. Смею ли я надеяться, что ваша дочь возродит их для меня?
– С тех пор как «порвались струны»[79], – отвечает миясудокоро,– дочь моя и не вспоминает о прежних детских забавах. А ведь в те давние дни, когда вместе с другими принцессами играла она отцу, он весьма высоко оценивал ее мастерство. Но, увы, она так переменилась за последнее время… Целыми днями лежит, вздыхая, ничто не веселит ее. Боюсь, что звуки кото невольно «о горестном мире напомнят…» (333).
– О, я понимаю. Право, когда б тоска имела пределы… (334). – И, вздохнув, Удайсё отодвигает кото.
– О нет, сыграйте еще что-нибудь, чтобы я могла понять, помнят ли струны, как касались их пальцы ушедшего? Порадуйте слух мой, ведь так давно я не слышала ничего, кроме рыданий.
– Но, поверьте, важна лишь «соединяющая струна»[80]. Смею ли я надеяться, что она откликнется на прикосновение моих пальцев? – С этими словами Удайсё подтолкнул кото к занавесям, но принцесса сделала вид, будто ничего не заметила, и он не стал настаивать.
Взошла луна, дикие гуси, крылом прижимаясь к крылу, летели по безоблачному небу. С какой завистью прислушивалась к их крикам принцесса!
Дул холодный ветер, красота осенней ночи располагала к безотчетной грусти, и незаметно, словно забыв, что ее могут услышать, принцесса начала тихонько перебирать струны кото «со». Они запели так нежно, так сладостно, что Удайсё, не выдержав, придвинул к себе бива и, легко касаясь струн, начал наигрывать «Песню о любви к супругу»[81].
– Прошу прощения, что осмелился подслушать ваши сокровенные мысли, но я надеялся, что хотя бы теперь… – настаивал он, но принцесса, еще больше смутившись, лишь молча вздыхала.
– Увидев, как ты
Молчишь, потупившись робко,
Я понял: порой
Молчание значит больше
Самых пылких и страстных речей, —
говорит Удайсё, и, проиграв окончание мелодии, принцесса отвечает:
– Не стану скрывать:
Эта тихая ночь волнует
Сердце мое.
Но к пению струн, увы,
Ничего не могу добавить.
К величайшей досаде Удайсё, она проиграла всего несколько тактов и сразу же отложила кото, в то время как ему хотелось слушать еще и еще.
Японское кото не отличается богатством оттенков звучания, но, очевидно, принцессе удалось усвоить самые сокровенные приемы ушедшего супруга; во всяком случае, эта вполне обычная мелодия звучала так выразительно, что, казалось, проникала до самой глубины души.
– Боюсь, что проявил некоторое непостоянство, с такой легкостью переходя от одного инструмента к другому, – говорит Удайсё. – Но уже слишком поздно. Ушедший может рассердиться на меня за то, что я провел с вами весь этот долгий осенний вечер, поэтому я удаляюсь. Скоро я снова навещу вас, не перестраивайте же кото, пусть оно сохранит нынешний строй. Увы, в этом мире все так изменчиво…
Он не говорит прямо о своих чувствах, но нетрудно понять, на что он намекает.
– Ушедший и тот не осудил бы нас сегодня, – замечает миясудокоро. – Жаль только, что, отвлекшись на случайные разговоры о прошлом, вы не захотели своей игрой продлить мою «драгоценную нить» (335).
Она подносит ему дары, в том числе прекрасную флейту.
– Я слышала, что флейта эта имеет весьма древнее происхождение. Стоит ли ей пропадать здесь среди зарослей полыни? Я была бы счастлива услышать, как голос ее заглушает крики ваших передовых…
– О, я не заслуживаю такой чести, – отвечает Удайсё, разглядывая подарок.
Это была любимая флейта Гон-дайнагона, с которой он никогда не расставался. Удайсё вспомнил, как ушедший говорил, огорченно вздыхая, что ему не удается раскрыть всех возможностей этого прекрасного инструмента и остается лишь надеяться, что когда-нибудь он перейдет к более достойному владельцу.
Растроганный до слез, Удайсё поднес флейту к губам и заиграл прелестную мелодию в тональности «бансики», но тут же оборвал ее.
–Моя неумелая игра на кото заслуживает снисхождения, ибо я играл в память о прошлом. Но смею ли я играть на этой флейте? – С этими словами он вышел.
«Сад наш давно
Хмелем зарос, на листьях
Сверкает роса.
И вдруг – совсем как той осенью
Где-то запела цикада…» —
передала ему миясудокоро.
– Эта флейта поет
По-прежнему – чисто и звонко,
Но в мире уж нет
Любимого друга, и слезы
Никогда не иссякнут мои.
Удайсё медлил, не желая уходить, а тем временем совсем стемнело.
Когда он вернулся домой, решетки были опущены и все спали. Многие дамы давно уже подозревали, что хозяин неспроста ездит на Первую линию. Очевидно, кто-то донес об этом госпоже, и она была недовольна столь поздним возвращением супруга, а потому, услыхав, что он вошел, поспешно притворилась спящей.
Удайсё, тихонько пропев: «Ни я, ни супруга моя…»[82], принялся бранить дам:
– Отчего опущены решетки? У вас здесь словно в темнице. Неужели есть люди, равнодушные к лунному свету?
Распорядившись, чтобы подняли решетки, он собственноручно подтянул кверху занавеси и лег поближе к галерее.
– Как не упрекнуть того, кто спит, не обращая внимания на луну? (336) Выйдите же сюда. Не надо сердиться, – позвал он госпожу, но та, продолжая пребывать в дурном расположении духа, сделала вид, будто ничего не слышит.
Повсюду, беззаботно раскинувшись, спали дети, между ними пристроились прислужницы – словом, дом был полон народу, разительно отличаясь от только что им покинутого. Удайсё лежал, тихонько наигрывая на флейте, и мысли его снова и снова устремлялись к принцессе.
«Опечалил ли ее мой уход? – спрашивал он себя. – Что она теперь думает? Интересно, станет ли она перестраивать кото? Говорят, и миясудокоро прекрасно играет на японском кото… Как могло случиться, чтобы ушедший, никогда не забывая о внешних знаках приличия, был, в сущности, совершенно равнодушен к супруге? – Невольное сомнение закралось в сердце Удайсё. – Возможно, меня ждет разочарование, – подумал он. – Так бывает всегда, когда тешишь себя надеждами…»
Со своей супругой Удайсё прожил уже немало лет и до сих пор не подавал ей повода к ревности. Уж не потому ли она стала такой властной и своенравной? Впрочем, Удайсё полагал это естественным, и привязанность его к ней ничуть не умалилась.
Он задремал и вдруг увидел, что рядом с ним стоит Уэмон-но ками, одетый в то самое домашнее платье, которое было на нем в день их последней встречи. В руках он держал флейту и внимательно ее разглядывал. «Может быть, из-за этой флейты его душе не удается обрести покоя, – подумал во сне Удайсё, – и он пришел, чтобы услышать ее?» Но тут Уэмон-но ками говорит:
– Бамбук запоет
Под ветром любым, и все же
Хотелось бы мне,
Чтоб услаждал его голос
Детей и внуков моих…
У меня были иные намерения…
«Какие же?» – хотел было спросить Удайсё, но заплакал спящий рядом ребенок, и он проснулся.
Ребенок кричал без умолку, срыгивая молоко, и кормилица, поднявшись, пыталась его успокоить.
Госпожа тоже встала, велела принести светильник и, заложив волосы за уши[83], озабоченно склонилась над сыном. Взяв его на руки, она обнажила свою прекрасную полную грудь и приложила к ней ребенка. Молока у нее уже не было, но она надеялась таким образом его успокоить.
Мальчик был очень хорош собой: пухленький, белокожий…
– Что случилось? – спросил Удайсё, поспешив на шум.
В доме царило смятение, повсюду сновали слуги, разбрасывая рис[84], и ему удалось на время забыть о своем странном и печальном сне.
– Ребенок болен. А все потому, что вы гуляете где-то до поздней ночи, нарядившись, словно молодой повеса, а вернувшись, поднимаете решетки. Вам, видите ли, хочется полюбоваться луной. А в дом между тем проникают злые духи.
Раскрасневшееся от гнева личико госпожи показалось Удайсё таким юным и прелестным, что он невольно улыбнулся.