Разумеется, в этих приметах осени не было ничего необычного, но время и место накладывали на них особый отпечаток, и сердце сжималось от нестерпимой печали.
Удайсё по обыкновению своему подошел к боковой двери и некоторое время стоял там, любуясь садом. Он был в мягком домашнем платье, сквозь которое красиво просвечивало нижнее одеяние из густо-алого глянцевитого шелка. Слабеющие, но еще достаточно яркие лучи вечернего солнца светили ему в глаза, и он поспешил прикрыть лицо веером. В движении его руки было столько непринужденной грации, что дамы восхищенно вздохнули: «Ах, вот бы женщине так… Но удастся ли?» Лицо его сияло улыбкой, способной рассеять любые печали. Он попросил позвать Косёсё.
Галерея была довольно узкая, и Косёсё подошла к нему совсем близко, однако, подозревая, что за занавесями сидят остальные прислужницы, которые могут подслушать их разговор, Удайсё попросил ее подвинуться еще ближе.
– Надеюсь, я вправе рассчитывать на вашу снисходительность,– сказал он.– Ведь не зря я проделал столь длинный путь. К тому же сегодня такой густой туман…
Желая доказать, что он и не думает смотреть на Косёсё, Удайсё устремил взор на горные вершины…
– Ну еще чуть-чуть,– настаивал он, и Косёсё, пододвинув к нему серый занавес, устроилась за ним, старательно подобрав подол своего платья. Косёсё была связана с миясудокоро узами крови (она приходилась младшей сестрой правителю Ямато), к тому же с младенчества воспитывалась в доме покойной, поэтому ее платье было гораздо темнее, чем у других дам.
– Думаю, что нет нужды уверять вас в том, сколь велика моя скорбь. Но, оплакивая ушедшую, я ни на миг не забываю и о другом – о беспримерной жестокости вашей госпожи. Можете ли вы вообразить мое смятение! Порой мне кажется, что я теряю рассудок. Я понимаю, что видом своим невольно возбуждаю подозрения, но, увы, чувства отказываются повиноваться мне…
Рассказывая о последнем письме миясудокоро, Удайсё горько плакал. А уж о Косёсё и говорить нечего.
– В ту ночь, тщетно прождав ответа, госпожа настолько пала духом, что казалось, будто конец совсем близок. Она лежала в совершенной слабости, глядя на темнеющее небо, и, очевидно, этим-то и воспользовался давно уже преследовавший ее злой дух. Такое случалось и раньше, особенно после того, как ушел из мира господин Гон-дайнагон. Но прежде ей удавалось превозмогать мучения, ибо принцесса нуждалась в утешении… О, если бы вы знали, в каком отчаянии теперь принцесса! Она почти не приходит в себя…
Тяжкие вздохи теснили ее грудь, голос то и дело прерывался.
– О да, я знаю, как слаба и беспомощна ваша госпожа,– отвечает Удайсё.– Простите мне невольную дерзость, но кто, кроме меня, может стать ей теперь опорой? Ее отец живет высоко в горах, разорвав последние связи с миром. В его обитель, затерянную среди туч, и письма не всегда доходят. Постарайтесь же объяснить госпоже, сколь неразумно ее поведение. У каждого свое предопределение. Она не хочет оставаться в этом мире, но разве это зависит от ее воли? Будь мир подвластен нашим желаниям, ей не пришлось бы теперь оплакивать эту разлуку.
Но Косёсё лишь вздыхает в ответ. Где-то недалеко громко кричат олени. «Уступлю ли им я…» (346) – невольно вспоминается Удайсё, и он произносит:
– Был долог мой путь:
Сквозь тростниковые заросли
К селению Оно
Я пробирался, стеная,
Как одинокий олень.
– Темное платье
Промокло совсем от росы.
Осенней порой,
Крикам оленей вторя,
Рыдают жители гор…—
отвечает дама.
Ничего особенного в ее песне не было, но, произнесенная к месту, тихим голосом, она показалась Удайсё чрезвычайно трогательной. Он снова обратился к принцессе, и она передала через Косёсё:
– Моя жизнь – словно страшный сон. Как только я хоть немного приду в себя, я не премину выразить вам свою признательность…
«О, как она жестока!»– вздохнул Удайсё и отправился домой.
В небе ярко сияла тринадцатидневная луна, и даже на Темной горе, горе Огура, были ясно видны тропинки. Путь Удайсё лежал мимо дома на Первой линии. За последнее время дом пришел в еще большее запустение, юго-западная часть стены была разрушена. Заглянув в пролом, он увидел, что решетки повсюду опущены, в саду ни души и только ручьи сверкают в лунном сиянии, напоминая о прежних днях, полных блеска и веселья…
– Знакомые лица
Не отражаются больше
В старом пруду.
Одна лишь луна осенняя
Охраняет эту обитель…—
проговорил Удайсё, ни к кому не обращаясь.
Вернувшись домой, он долго еще любовался луной, и к далеким небесам стремилась его душа.
– Прежде с ним такого не бывало,– недоумевали дамы.– Кто мог предугадать?
Госпожа была встревожена не на шутку. «Похоже, что господин совсем потерял голову,– думала она.– Ему всегда служили образцом обитательницы дома на Шестой линии, привыкшие жить в мире и согласии со своими соперницами. Возможно, по сравнению с ними я кажусь ему невеликодушной, нечуткой… Право же, это несправедливо. Когда б меня с первых дней супружества не приучали к иному, я вряд ли приняла бы случившееся так близко к сердцу, да и для других не было бы такой неожиданностью… Но ведь все, и в первую очередь отец мой и братья, почитали Удайсё образцовым супругом и радовались моему счастью. И теперь, после стольких лет совместной жизни… Какой позор!»
Рассвет был уже близок, а супруги сидели, отвернувшись друг от друга, и молча вздыхали. Не дожидаясь, пока рассеется утренний туман, Удайсё по обыкновению своему принялся писать письмо принцессе.
Госпожа была возмущена, но на этот раз уже не пыталась завладеть письмом. Удайсё писал довольно долго, затем, отложив кисть, тихонько произнес вслух песню. Госпоже удалось кое-что уловить.
«Как я узнаю,
Что миг наступил желанный?
Ты велела мне ждать,
Пока не разгонит утро
Виденья мучительных снов.
С вершины Оно падает… (344)»– вот что написал Удайсё. Затем, сворачивая письмо, долго еще повторял: «На что наконец решиться?» (344).
Призвав слугу, он вручил ему свое послание.
«Если б я могла увидеть ответ!– вздохнула госпожа.– Хотелось бы знать, что их связывает?»
Солнце стояло совсем высоко, когда гонец вернулся из Оно. Рукой Косёсё на листке темно-лиловой бумаги было начертано всего несколько строк. Сообщая, что пока ничего добиться не удалось, Косёсё заключала свое послание следующими словами:
«А вот что написала как-то госпожа на полях присланного Вами письма. Из жалости к Вам я решилась выкрасть его…»
В самом деле, в письмо были вложены исписанные клочки бумаги. «Значит, принцесса все-таки прочла мое письмо!» – обрадовался Удайсё. Право же, он мог бы и не проявлять своей радости так открыто!
Несвязные на первый взгляд обрывки фраз сложились в такую песню:
«Ни ночью, ни днем
Не смолкают мои рыданья.
Вниз по склону Оно
Водопад стремится безмолвно,
Бесконечен поток моих слез» (344).
Рядом были небрежно начертаны строки из печальных старинных песен. Почерк поражал удивительным изяществом.
Какими безумцами прежде казались Удайсё люди, потерявшие голову от любовной страсти, с каким пренебрежением отворачивался он от них! Мог ли он вообразить, что когда-нибудь сам будет томиться от нестерпимой тоски? «Непостижимо! – думал Удайсё, тщетно пытаясь вернуть утраченное хладнокровие.– Отчего с такой неодолимой силой влечется к ней мое сердце?»
Разумеется, по миру очень скоро пошли слухи и дошли до дома на Шестой линии. Гэндзи всегда гордился сыном, да и можно ли было не гордиться им? Удайсё считался образцом благонравия, рассудительности, до сих пор его имя ни разу не становилось предметом пересудов. К тому же достоинства сына до некоторой степени искупали былые заблуждения отца. Весть о неожиданном увлечении Удайсё раздосадовала Гэндзи, тем более что он хорошо понимал, сколь несчастные последствия может иметь эта страсть. Нельзя было забывать и о родственных связях. Что скажет, к примеру, Вышедший в отставку министр? Впрочем, вряд ли Удайсё не сознавал этого сам. Невозможно избежать того, что предопределено, так не лучше ли воздержаться от разговоров на столь щекотливую тему? И Гэндзи лишь печалился и вздыхал, сочувствуя обеим женщинам. Размышляя о прошлом и о грядущем, он нередко говорил госпоже Мурасаки, что подобные слухи вселяют в его сердце тревогу за ее будущее. Что станется с ней, когда его не будет рядом?
«Неужели он собирается оставить меня одну?– покраснев, подумала госпожа.– Право, есть ли на свете существа несчастнее женщин? Они живут замкнуто, хороня на дне души каждый свой порыв, каждое чувство, делая вид, будто их пониманию недоступна красота вещей, будто их не волнует ни трогательное, ни забавное. Где отыскать им средство приблизиться к тем радостям, которые скрашивают человеческую жизнь, что способно отвлечь их от унылых мыслей о тщете мирских упований? Можно, разумеется, убедить себя в том, что женщины просто слишком никчемны, что редко кому из них удается проникнуть в душу вещей, но тогда становится жаль их попечительных родителей… Не бессмысленно ли вечно таить в глубине души чувства, в ней зарождающиеся, подобно принцу Бессловесному[102], о котором так часто рассказывают монахи в невеселых своих притчах? Стоит ли упорно молчать, даже если понимаешь, что хорошо, а что дурно? Как научиться всегда и во всем соблюдать должную меру?»
Несомненно, мысли госпожи прежде всего устремлялись к малолетней Первой принцессе.
Однажды, когда Удайсё был в доме на Шестой линии, Гэндзи, воспользовавшись случаем, решил выведать, что у него на душе.
– Я слышал, что срок скорби по миясудокоро уже кончился,– говорит он.– Да, думаешь – вчера-сегодня, а на самом деле проходят целых три года