Но кому суждено быть в один день дважды битым, тот будет в этот день дважды бит; так именно с ним и случилось.
В чайхане он потребовал одеяло, заботливо уложил больного, затем обратился к чайханщику с вопросом о лекаре.
— Придётся послать в соседнюю деревню, — сказал чайханщик, приземистый детина с круглой большой головой, низким лбом и короткой волосатой шеей, красной, как у мясника. — А пока больной пусть выпьет чаю, быть может ему полегчает.
Выпив два чайника, больной склонил голову на подушку и задремал, тихо стеная в своём страдальческом полусне.
Ходжа Насреддин подсел к другим гостям и затеял с ними разговор, в надежде узнать что-нибудь о горном озере Агабека.
Нет, никто из них не слышал о таком озере. Что же касается человека по имени Агабек, то не разыскивает ли путник того мельника, что в прошлом году так выгодно продал свою хромую корову, искусно скрыв от покупателя её порок? Или, может быть, — кузнеца Агабека? Или того, старший сын которого недавно женился?
— Спасибо вам, добрые люди, только мне нужен совсем другой Агабек.
Другой? Тогда не тот ли, что минувшей осенью провалился со своим навьюченным быком на ветхом мостике через ручей? Или коновал Агабек?.. Стремясь услужить Ходже Насреддину, они назвали десятка полтора Агабеков, но владельца горного озера среди них не было.
— Ничего, я найду его в другом месте, — говорил Ходжа Насреддин, несколько утомлённый словоохотливостью собеседников.
— Да пребудет с тобою благоволение аллаха, — отвечали они, искренне огорчённые, что не могут помочь ему в поисках.
Кто-то сзади легко тронул Ходжу Насреддина за плечо; он думал — чайханщик; обернулся и в изумлении вытаращил глаза. Перед ним, радостно ухмыляясь, стоял недавний больной, всего лишь час назад находившийся на грани перехода из бренного земного бытия в иное состояние (Ходжа Насреддин готов был поклясться, что — в наинизшее, какое только существует для самых прожжённых плутов!). Он стоял и ухмылялся, его плоская рожа сияла, круглое око светилось нестерпимым котовьим огнём.
— Ты ли это, о мой страдающий путник?
— Да, это я! — бодрым голосом ответил одноглазый. — И я хочу сказать, что нам теперь нет нужды задерживаться в чайхане.
— А как же целительное действие? Мы ждём лекаря.
— Всё уже сделано. Для такого действия лишний человек — только помеха; я всегда лечусь сам, без лекаря.
Не переставая дивиться его исцелению, Ходжа Насреддин рассчитался с чайханщиком и направился к ишаку. Одноглазый, опередив его, кинулся затягивать подпругу седла. «Благодарность не чужда ему», — подумал Ходжа Насреддин.
— Куда же ты думаешь теперь? — обратился он к одноглазому. — Возможно, нам по пути, я — в Коканд.
— И я — туда же, благодарю тебя, добрый человек! — с жаром воскликнул одноглазый и, ни секунды не медля, сел в седло; слова Ходжи Насреддина он понял по-своему, в сторону, выгодную для себя: что он и дальше будет ехать на ишаке, а его благодетель пойдёт пешком.
— Садись уж лучше мне прямо на спину, — сказал Ходжа Насреддин.
Пристыжённый насмешкой, одноглазый начал оправдываться, говоря, что хотел только проверить подпругу. «Он не совсем лишён стыда и совести», — отметил про себя Ходжа Насреддин.
Двинулись дальше. За селением, вдоль дороги, как бы сбегая к ней с крутого склона, тянулись сады, огороженные низенькими, в пояс, заборами дикого камня. Сюда, в предгорья, весна опаздывала, словно и ей были трудны подъёмы и повороты здешних дорог: деревья здесь только ещё зацветали.
Узкая каменистая дорога была совсем безлюдной, колеи — едва заметными; арбяной путь здесь кончался, дальше, к перевалу, шёл только вьючный. Всё прохладнее, свежее становился ветер, летевший от снеговых вершин, всё многоводнее — мутно-ледяные арыки, всё шире — голубой простор вокруг. Небо синело; воздух был до того летуч и лёгок, что Ходже Насреддину никак не удавалось наполнить им грудь.
Одноглазый дышал тоже с трудом, но ходу не сбавлял, хотя Ходжа Насреддин, из сожаления к нему, то и дело придерживал ишака.
— Ты, верно, очень торопишься?
Одноглазый не ответил, только оглянулся через плечо на дорогу.
«А может быть, он вовсе и не плут? — продолжал свои раздумья Ходжа Насреддин, стараясь позабыть о жёлтом котовьем огне, исходившем из единственного глаза его спутника. — Может быть, он спешит к семье или на выручку к приятелю, попавшему в беду?..» Недолго пришлось ему заблуждаться. Сзади послышался далёкий топот коней. Одноглазый прибавил шагу и начал оглядываться поминутно.
— Скачут, — не выдержал он.
— А пусть себе скачут, дороги хватит на всех, — беззаботно ответил Ходжа Насреддин.
Через десяток шагов одноглазый сказал:
— Я что-то сильно утомился. Хорошо бы нам отдохнуть где-нибудь в стороне. За камнями, в укрытии…
— Зачем же нам сворачивать в сторону? — возразил Ходжа Насреддин. — Мы отлично можем отдохнуть и на дороге.
— Но за камнями лучше: нет ветра, — сказал одноглазый, как-то странно поёживаясь; его жёлтое око расширилось и потемнело.
Конский топот надвинулся вплотную; одноглазый завертелся, засуетился — и в эту минуту из-за поворота вынеслись всадники. Впереди, на незасёдланной лошади, болтая босыми ногами, мчался чайханщик, за ним — гости, недавние собеседники.
— Стойте! — грозным голосом закричал чайханщик. — Стойте, проклятые воры!
Едва не сбив Ходжу Насреддина с ног, брызнув ему в лицо колючим дождём раздробленного камня из-под копыт, он пронёсся вперёд, круто со всего ходу осадил лошадь, поднял её на дыбы, повернул на задних ногах и поставил поперёк дороги.
Подоспели остальные, попрыгали с лошадей, окружили Ходжу Насреддина и его спутника.
— Вы!.. — сказал, задыхаясь, чайханщик. — Где мой новый медный кумган уратюбинской работы?
Он кинулся к ишаку, взялся обшаривать перемётные сумки.
— Твой кумган? — спросил, недоумевая, Ходжа Насреддин. — Тебе самому, почтенный, лучше знать, где находятся твои вещи. Зачем ты шаришь по моим сумкам? Разве что у твоего кумгана вдруг выросли ноги и он сам прыгнул в сумку?
— Выросли ноги? — хриплым голосом завопил чайханщик, багровея лицом и шеей до накала. — Сам прыгнул в твою сумку, презренный вор!
С этими словами он, к несказанному изумлению Ходжи Насреддина, вытащил из правой сумки новенький блестящий кумган.
В ярости чайханщик подпрыгнул, ударил себя в грудь кулаком. Это послужило знаком для остальных. В следующее мгновение Ходжа Насреддин и одноглазый лежали на дороге, осыпаемые бранью, ударами и пинками. Ходже Насреддину ещё раз представился случай воздать благодарность своему толстому дорожному халату.
— Он нарочно заговаривал нам зубы своими Агабеками!
— А второй — воровал в это время!
— Как ловко он притворялся больным!
Удары и пинки возобновились.
Наконец чайханщик и его друзья вполне насладились местью. Потные, запыхавшиеся, они покинули поле битвы, столь бесславной для Ходжи Насреддина.
Опять ударили в камень звонкие подковы, затихли в отдалении…
Ходжа Насреддин поднялся; его первые слова были обращены к ишаку:
— Теперь я понимаю, зачем ты свернул утром с большой дороги, о презренный сын гнусных деяний своего отца! Мой халат показался тебе слишком пыльным? Но помни: если только ещё где-нибудь в третий раз примутся выколачивать пыль из моего халата, позабыв предварительно снять его с моих плеч, — тогда горе тебе, о длинноухое вместилище навоза! Я не поленюсь и проеду сто полетов стрелы, но разыщу где-нибудь живодёрню с заржавленными от крови крючьями, с кривыми зазубренными ножами, сделанными из серпов, с длинными карагачевыми палками, на которых распяливают ишачьи шкуры! Помни!..
Ишак мигал белёсыми ресницами, морда у него была невинная, кроткая, будто бы все эти угрозы относились вовсе не к нему.
Одноглазый лежал ничком и не шевелился.
Ходжа Насреддин слегка тряхнул его за плечо.
Одноглазый опасливо поднял голову:
— Уехали? Я думал — отдыхают… — Отряхивая пыль с халата, он добавил: — Хорошо, что они все были босиком.
— Не понимаю, что находишь ты в этом хорошего.
— Когда босиком, то бьют пятками, — пояснил одноглазый. — А пятка по силе удара несравнимо уступает носку.
— Тебе лучше знать…
— Особенно прискорбны для рёбер канибадамские сапоги, — продолжал одноглазый. — Тамошние мастера для красоты подкладывают в носок жёсткую подошвенную кожу; кому — красота, а кому — горе…
— Ни разу не пробовал я на своих рёбрах канибадамских сапог, и не собираюсь пробовать, — сказал Ходжа Насреддин. — Будет лучше, почтенный, если здесь, на этом месте, мы расстанемся, и — навсегда!
Он сел на ишака, тихонько щёлкнул его между ушей — обычный знак трогаться.
Одноглазый вдруг залился слезами и упал на колени, загородив Ходже Насреддину путь.
— Выслушай меня! — жалобно закричал он. — Никто, ни один человек в мире, не знает обо мне правды! Молю, будь милосерден, — выслушай, и тогда многое представится иначе твоим глазам!
Его волнение было неподдельным, слёзы — искренними; крупная дрожь сотрясала всё его тело.
— Да, я вор! — Он захлебнулся рыданием, ударил себя в грудь кулаком. — Я — гнусный преступник, и сам знаю это! Но поверь, незнакомец, я сам больше всех страдаю от своей преступности. И нет в мире ни одной души, которая захотела бы меня понять!..
Всё это было так неожиданно, что Ходжа Насреддин растерялся.
Частью из любопытства, частью из жалости, он согласился выслушать вора.
Глава седьмая
Они уселись на камнях; одноглазый вор начал рассказ о своей удивительной горестной жизни:
— Неудержимая страсть к воровству обнаружилась у меня в самом раннем возрасте. Ещё будучи грудным младенцем, я однажды украл серебряную заколку с груди моей матери, и, когда она переворачивала весь дом в поисках этой заколки, я, ещё не умевший говорить, исподтишка ухмылялся, лежа в своей колыбели, спрятав драгоценную добычу под одеяло… Окрепнув и научившись ходить, я сделался настоящим бичом для нашего дома. Я тащил всё, что попадалось под руку: деньги, ткани, муку, масло. Украденное я прятал так ловко, что ни отец, ни мать не могли разыскать пропажи; затем, улучив удобную минуту, я бежал со своей добычей к одному безносому горбатому бродяге, который ютился на старом кладбище, среди провалившихся могил и вросших в землю надгробий. Он приветствовал меня словами: «Пусть у меня вырастет ещё один горб спереди, если ты, о дитя, подобное нераспустившемуся бутону, не окончишь свою жизнь на виселице либо под ножом палача!» Мы начинали игру в кости — этот старый горбун со следами всех пороков на дряблом лице, и я, четырехлетний розовый младенец с пухлыми щёчками и ясным, невинным взглядом…