Повесть о Ходже Насреддине — страница 52 из 104

Она выбежала и остановилась, как будто испуганная видом толпы — прижала острые юные локти к бокам, развела в стороны маленькие ладони. Ей было лет семнадцать, не больше; на её нежно-золотистом лице не было ни сурьмы, ни румян, ни белил — она не нуждалась в этом. Разноцветные шелка — синий, жёлтый, красный, зелёный — окутывали её гибкое тело, светясь и блестя в косых предвечерних лучах, сливая в одну радугу свои жаркие живые краски. Метнув на толпу из-под ресниц летучий взгляд косых и узких, влажных горячих глаз, плясунья сбросила туфли и без разбегу ловко вспрыгнула на барабан. Он сердито заворчал под её маленькими ступнями; трубач поднял выше жерло своей тыквы и побагровел от натуги; тыква заныла, гнусаво, со звоном и криком; плясунья, изобразив испуг на лице, начала беспокойно осматриваться: где-то рядом вилась оса, грозя ужалить. Эта злая оса нападала отовсюду — с боков, снизу, сверху; плясунья отбивалась порывистыми изгибами тела и взмахами рук; всё чаще, всё жарче била она маленькими пятками в барабан, он отвечал тугим нарастающим рокотом, понуждая её ко всё большей горячности. Слитые воедино, они подгоняли друг друга; плясунья, увёртываясь от осы, падала на колени и вскакивала опять, искала эту злую осу в складках своей одежды, — а цветные шелка всё разматывались и разматывались, ниспадая на барабан, и уже только чуть прикрывали её тонкое тело. Когда она обнажилась до пояса — злая оса залетела вдруг снизу; плясунья вскрикнула, завертелась волчком на рокочущем обезумевшем барабане, цветной вихрь поднялся вокруг неё, упал последний, розовый шёлк, и она осталась перед толпой совсем обнажённая. И вдруг вся она затрепетала от головы до ног, выгнулась и запрокинула голову, тягучая судорога прошла по всему её телу: оса всё-таки ужалила её!.. Провожаемая восхищённым и жадным рёвом толпы, она убежала в палатку; и сейчас же, следом за нею, в палатку направился какой-то персидский купец — тучный, коротконогий, с чёрной бородой, круглым чревом и маслянистыми, сладко-сонными глазами навыкате.

Ночевали Ходжа Насреддин и его одноглазый спутник в какой-то захудалой чайхане, полной блох, а утром, с первыми лучами солнца, вошли в Коканд.

По мере их продвижения в глубину города всё больше попадалось на пути стражников разных чинов. Стражники сновали по улицам, площадям и переулкам, торчали на каждом углу. Ворам действительно нечего было делать в Коканде.

«Но во сколько же обходится бедным кокандцам вся эта начальственная орава? — думал Ходжа Насреддин. — Никакие воры, даже за сто лет непрерывного воровства, не смогли бы нанести им таких убытков!»

Миновали старинную медресе — гнездо кокандских поборников ислама, каменный мост через бурливый мелководный Сай, — и перед ними открылась главная площадь с ханским дворцом за высокими крепостными стенами.

Здесь начинался базар.

Глава десятая

В те далёкие годы каждый большой город Востока имел, кроме своего имени, ещё и титул. Бухара, например, именовалась пышно и громко: Бухара-и-Шериф, то есть Благородная, Царственная Бухара, Самарканд носил титул Исламодоблестного, Битвопобедного и Блистательного, а Коканд, в соответствии с его месторасположением в цветущей долине и лёгким беззаботным характером жителей, именовался Коканд-и-Лятиф, что значит Весёлый, Приятный Коканд.

Было время, и не такое уже давнее, когда этот титул вполне соответствовал истине: ни один город не мог сравниться с Кокандом по обилию праздников, по веселью и лёгкости жизни. Но в последние годы Коканд помрачнел и притих под тяжёлой десницей нового хана.

Ещё справляли по старой памяти праздники, ещё надрывались трубачи и усердствовали барабанщики перед чайханами, ещё кривлялись на базарах шуты, увеселяя легкомысленных кокандцев, — но уже и праздники были не прежними, и веселье — не таким кипучим. Из дворца шли мрачные слухи: новый хан, пылающий необычайным рвением к исламу, отдавал всё своё время благочестивым беседам и ничего больше знать не хотел. Строились медресе, новые мечети; со всех сторон в Коканд съезжались муллы, мударрисы, улемы; для прокормления этой жадной орды требовались деньги; подати возрастали. Единственным развлечением хана были скачки; с детских лет он страстно любил коней, и даже ислам не мог заглушить в его душе эту страсть. Но во всём остальном он был вполне безупречен и не подвержен суетным соблазнам. Тропинка в саду от гарема к ханской опочивальне заглохла и поросла травой, давно уж не слыша по себе в ночные часы торопливых, мелко летучих шагов, сопровождаемых вялым сопением главного евнуха и нудным шарканием его туфель, влачимых подошвами по земле. От своих вельмож хан требовал такого же целомудрия, от жителей — благочестия; Коканд был полон стражников и шпионов.

То и дело оглашались новые запреты с новыми угрозами; как раз на днях вышел фирман о прелюбодеяниях, по которому неверные жены подлежали наказанию плетьми, а мужчины — лишению своего естества под ножами лекарей; много было и других фирманов, подобных этому; каждый кокандец жил словно бы посреди сплетения тысячи нитей с подвешенными к ним колокольчиками: как ни остерегайся, всё равно заденешь какую-нибудь ниточку и раздастся тихий зловещий звон, чреватый многими бедами.

Но такова уж непреодолимая сила весны, что в эти дни, о которых мы повествуем, кокандцы позабыли свои невзгоды. Под яркими лучами молодого солнца на базаре царило шумное оживление. Издавна славившиеся любовью к цветам и певчим птицам, кокандцы не изменили обычаю: у каждого был воткнут под тюбетейку близ уха либо тюльпан, либо жасмин, либо другой весенний цветок. В чайханах на разные голоса заливались крылатые пленницы, и часто какой-нибудь досужий кокандец, бросив чайханщику монету, открывал клетку и под одобрительный гул собравшихся выпускал певунью на волю. Движение арб, всадников и пешеходов останавливалось: все, откинув голову, следили в сияющем небе её свободный, полный восторга полёт.

— Дедушка Турахон ждёт наших добрых дел, — сказал Ходжа Насреддин одноглазому. — Начнём, пожалуй, с птичек. Вот тебе деньги. Но помни: сам ты не должен добывать у здешних ротозеев ни одной таньга, хотя бы их кошельки смотрели на тебя умилёнными глазами.

— Слушаю и повинуюсь.

Одноглазый подошёл к ближайшей чайхане и купил сразу всех птиц. Одна за другой, вспыхивая на солнце крылышками, они поднимались в небо.

Собралась толпа, запрудила дорогу. Слышались громкие похвалы щедрости одноглазого.

Он открывал клетку, вынимал птичку, держал несколько мгновений в руке и, насладившись её живым теплом, пугливым трепетом маленького сердца, — подбрасывал вверх. «Лети с миром!» — говорил он ей вслед. «Лечу! Спасибо тебе, добрый человек, я замолвлю за тебя словечко дедушке Турахону!» — отвечала она на своём птичьем языке и скрывалась. Одноглазый заливался тихим счастливым смехом:

— Удивительно, как я не додумался до этого раньше. Ведь у меня бывали большие деньги, я мог выпускать их тысячами. Я просто не знал, что эта детская забава может быть столь радостной для души.

— Ты многого не знал, да и сейчас ещё не знаешь, — ответил Ходжа Насреддин, думая про себя: «Я не ошибся в этом человеке — он сохранил в своём сердце живой родник».

— Разойдись! Не толпись! — послышались грозные окрики, сопровождаемые барабанным боем; толпа шарахнулась, рассеялась — и Ходжа Насреддин увидел перед собою какого-то высокопоставленного вельможу верхом на рыжем текинском жеребце. Вельможу со всех сторон окружали стражники — усатые, свирепые, с толстыми красными мордами, пылавшими великим хватательным рвением, с копьями, саблями, секирами и прочими устрашительными орудиями. Грудь вельможи сияла множеством больших и малых медалей, на выхоленном лице с чёрными закрученными усами отражалось надменное высокомерие. Жеребец, придерживаемый с обеих сторон под уздцы, играл и приплясывал, косил огненно-лиловым глазом, выгибал шею и грыз удила; чепрак на его спине сиял золотом.

— Откуда вы, презренные оборванцы? — брезгливо оттопырив нижнюю губу и морщась, вопросил вельможа.

О, если бы знал он, кто стоит сейчас перед ним в этом ветхом халате, в залатанных сапогах и засаленной тюбетейке!

— Мы — сельские жители, приехавшие в Коканд на базар, — смиренно ответил Ходжа Насреддин, изобразив на лице раболепие. — Мы не содеяли ничего плохого, только выпустили несколько птичек во славу нашего великого хана и в знак почтения к тебе, о сиятельный светоч могущества.

— Разве нет других способов выразить преданность хану и почтение мне, как только выпуская на волю каких-то глупых птиц и собирая вокруг толпу? — гневно вопросил вельможа, причём слова: «выпуская на волю», — он произнёс искривив губы, с брезгливым отвращением к их смыслу. — Давно пора запретить все эти «выпускания на волю», — он опять брезгливо искривил губы, — все эти дурацкие обычаи, позорящие мой город! У вас, как видно, завелись лишние деньги, и вместо того чтобы с благоговением внести их в казну, — вот истинный способ выразить преданность! — вы разбрасываете их по базару. Обыскать! — приказал он стражникам.

Те схватили Ходжу Насреддина и одноглазого, сорвали с них пояса, халаты, рубашки.

Торжествуя, показали своему повелителю кошелёк, набитый серебром и медью. Вельможа усмехнулся, довольный своей проницательностью.

— Так я и знал! Спрячь! — приказал он старшему стражнику. — Потом вручишь мне для передачи в казну.

Стражник опустил кошелёк в бездонный карман своих красных широких штанов, и грозное шествие, под раскатистую барабанную дробь, двинулось дальше: впереди — вельможа на коне, за ним — стражники в красных штанах и сапогах с отворотами, сзади всех — барабанщик в таких же красных штанах, но босиком, так как ему, по чину, казённой обуви не полагалось. И всюду, где они проходили, затихал весёлый базарный шум, пустели чайханы и умолкали птицы, испуганные барабаном; жизнь останавливалась, замирала под стеклянным напряжённым взглядом вельможи, — оставались только одни его фирманы с угрозами и запретами. Но стоило ему пройти, и жизнь за его спиной снова начинала играть всеми своими красками, звучать всеми звуками, — неуёмная, вечно юная, не желающая признавать никаких запретов и смеющаяся над ними. Он проходил сквозь жизнь как некое враждебное ей чужеродное тело; он мог на время нарушить её течение, но был бессилен подчинить её себе и закрепиться в ней; каждым весенним цветком, каждым звуком Великая Живая Жизнь отвергала его!