Повесть о Ходже Насреддине — страница 73 из 104


— Бежим, Саид! Отец сказал, что отдаст меня Агабеку.

— Успокойся, он не отдаст тебя, моя ласточка!

— Бежим, бежим! Куда-нибудь в горы, к цыганам или киргизам. На дорогу я приготовила узелок — лепёшки, сыр и сушёную дыню.

— Подожди, может быть, нам и не придётся бежать.

— О Саид, неужели они и тебя сумели уговорить, как уговорили отца?

— Не плачь, я никому не собираюсь тебя отдавать; послушай — у нас появился друг и защитник.

— Друг и защитник? У нас?.. Кто?

— Я не могу сказать тебе — кто, да, по правде, и сам не знаю его имени. Знаю только, что он спасёт нас!

— Когда ты встретил его?

— Сегодня.

— И уже успел ему поверить?

— О Зульфия, если бы ты видела его взгляд, слышала голос, и ты бы поверила! От него исходит могучая сила, укрепляющая сердца.

Звенели ночные ящерицы, звенели серебряные монетки на шее Зульфии, что-то ещё звенело, — вся ночь была полна неясных затаённых звуков. И Зульфии не хотелось утра: пусть бы навсегда оставалась земля в этой пахучей, истомной, голубоватой мгле. Но уже начиналось на востоке первое робкое пробуждение света, и горы смутно выступили из темноты своими вершинами: близился день.

Глава двадцать четвёртая

Утром за чаем Саид рассказал, что Агабек вот уже несколько лет обходится без сторожа на своём озере и самолично отпускает воду на поля.

— Вначале он оставил на службе того же доброго старика, что раньше управлял озером от наманганского хозяина. Ты сам понимаешь, что вместе они пробыли недолго: старик отпустил кому-то бесплатно воду, Агабек пронюхал и выгнал его. С тех пор этот добрый старик в наших местах не появлялся; должно быть, он уже в могиле — мир праху его, да успокоит его всевышний в своих блаженных садах!

— Он живёхонек! — отозвался Ходжа Насреддин. — Живёхонек, как мы с тобой, он стал теперь чудотворцем: от скуки творит разные мелкие чудеса. Но почему Агабек не поставил сторожем кого-нибудь другого?

— Здешним людям он не доверяет, а чужеземные — редки у нас, только проездом.

— Посещает ли он эту чайхану?

— В полдень придёт обязательно — выпить чаю и сыграть в шахматы с моим приёмным отцом. Он любит шахматы, но, кроме отца, ему нет в нашем селении пары.

— Теперь есть.

— Ты играешь в шахматы?

— Играю в шахматы и ещё в другие забавные игры; вот, например, игра — «Паук и Шершень».

— Никогда не слышал.

— Услышишь, увидишь.

Начиналась дневная жара, прямые лучи солнца падали с неба отвесно, как бы вонзаясь в землю. О работе на полях, у гончарных печей, в дымных кузницах нечего было и думать. Чоракцы — и земледельцы, и ремесленники — потянулись со всех концов в чайхану. Они входили, здоровались с хозяином — Сафаром, затем обращали приветствия к Ходже Насреддину. «Мир вам, почтенные труженики, — отвечал Ходжа Насреддин, — да благословит аллах ваш заслуженный отдых!» К этому он добавлял что-нибудь каждому отдельно: земледельцу — пожелание хорошего урожая, гончару — красивого и ровного обжига, мельнику — умягчения помола, пастуху — обильного приплода в стадах. С первой минуты — по рукам, по загару, пятнам на халате — он угадывал, откуда пришёл человек в чайхану: с поля, от гончарной печи, из кузницы или от кожемятного корыта.

Саид ушёл по своим делам. Гостям прислуживал Сафар — маленький сухой старик, одетый очень бедно, ибо его доход от чайханы не превышал в день двух, редко — трёх таньга. Временами старик поглядывал на пустующее место Саида у кумганов, и тогда на его сморщенное лицо набегала тень; он знал о любви своего приёмного сына и страдал за него.

Подавая чайник Ходже Насреддину, Сафар тихонько сказал:

— Зачем, о путник, ты внушаешь моему Саиду несбыточные мечтания? Лучше бы ты указал ему способ, которым можно вырвать из молодого сердца любовь.

— А зачем её вырывать? — удивился Ходжа Насреддин. — Пусть себе растёт и приносит плоды.

— Но если они горьки и таят в себе нестерпимую скорбь?

— Только у неумелых садовников, почтенный старец, — только у них!..

Сафар хотел что-то возразить, но вдруг сорвался с места, забегал, засуетился, хватая то веник, то полотенце, то шахматную доску.

Гости поднимались, расходились, поглядывая на дорогу.

Взглянул на дорогу и Ходжа Насреддин, и сердце в нём вспыхнуло: к чайхане, предшествуемый своим животом, шёл Агабек.

Последнего медлительного гостя Сафар выпроводил в заднюю дверь. Чайник Ходжи Насреддина перенёс в дальний угол: путник, идти ему некуда, пусть остаётся.

Агабек вошёл и сразу как будто наполнил всю чайхану своей тушей. Он вошёл как повелитель, едва ответив Сафару на подобострастный поклон, а Ходжу Насреддина вовсе даже и не заметил. Походка и осанка Агабека, маленькие угрюмо-тусклые глаза, глубоко сидевшие под низким мясистым лбом и таившие в себе тёмные мрачные чувства, тяжёлая чёрная борода, перстень с печатью на пальце — всё это подсказало Ходже Насреддину вывод: «В прошлом начальник, не из высших, но и не из мелких… Имел свою печать — либо судья, либо податной управитель. Живёт в глуши, к службе вернуться не может; какой-то грех, и, видимо, не малый. Здесь ему не хватает почёта, раболепия от низших, и нет высшего, перед которым он сам мог бы, трепеща, преклониться, — вот его самая большая утрата, его неутешное, тайное горе».

Это было очень хорошо, что Агабек — из начальственного сословия; теперь Ходжа Насреддин был спокоен за свою совесть: она не встанет между его мечом и головой наказуемого, как это с ним нередко случалось, когда его противниками были купцы либо какие-нибудь многоучёные лекари, звездочёты и предсказатели. В них удавалось ему подсмотреть, и весьма часто, немаловажные душевные достоинства, включая доброту и зачатки совести, — и тогда его меч не разил их насмерть, довольствуясь лишь обритием в должной степени; что же касается лиц начальственных, то здесь он бывал беспощаден.

Агабек между тем грузно уселся, отвалился на подушки, скользнул по Ходже Насреддину мимолётным взглядом, как по ничтожной мухе, затем, пыхтя и отдуваясь, налил себе чаю.

Сафар принёс шахматную доску, уселся напротив. Началась игра.

Ходжа Насреддин со своего места хорошо видел доску и мог следить за игрой, вникая во все подробности.

Природа обоих игроков отражалась на доске, как в ясном зеркале. Сафар играл приниженно, робко, брался то за одну, то за другую фигуру, нерешительно приподнимал, думал и ставил на прежнее место, наконец — словно прыгал с обрыва в холодную воду — делал какой-нибудь малопонятный ход, в ущерб себе. Он больше всего боялся что-нибудь потерять, пешку или фигуру, и, не принимая ударов, бегал и метался по всей доске, как мышь, застигнутая в ларе. И конечно, всё время терял.

Агабек, наоборот, — хватал. Как жадная щука, он хватал всё, что попадалось под руки: пешки, слонов, коней, башни. Лишь бы схватить! — дважды он просмотрел верный мат, увлечённый хватанием.

Сафар играл белыми; через полчаса у него оставалась одна-единственная сиротливая пешка и три фигуры: король, ферзь и конь, разбросанные по всей доске, бессильные прийти на помощь друг другу. Всё остальное похватал Агабек, а сам за всё время отдал старику только одну пешку.

Белый король, выжатый из своего угла, был со всех сторон стиснут вражескими силами, готовыми нанести ему последний удар.

— Сдавайся, старик, сдавайся! — кричал Агабек; его вздутое чрево ходило ходуном от одышки и смеха. — Посмотри, что у тебя осталось! Я забрал в плен всё твоё войско, а сам потерял только одну пешку. Ходи, что же ты медлишь, ходи конём, ходи ферзём, это — всё равно, тебя ничто не спасёт: твой король в пасти у моего ферзя, в самой пасти, на острых зубах!

Столь бесстыдное ликование уязвило Сафара, что было видно по сердитому блеску в его слезящихся глазах; поджав губы, взъерошившись, он ещё пробовал сопротивляться: взялся было за пешку, чтобы подвинуть её вперёд, подержал над доской и поставил на прежнее место, взялся за коня, потрогал ферзя, коснулся пальцем короля, но хода так и не сделал.

— Ходи же, ходи! — кричал Агабек. — Клянусь бородою моего отца, недурная игра!

— Действительно, игра недурная, можно поставить против одной таньга — две!

Это подал свой голос из тёмного угла Ходжа Насреддин.

— Две против одной! — воскликнул Агабек. — Да любой мало-мальски смыслящий в шахматах смело поставит пять против одной! Жаль, старик, — обратился он к Сафару, — жаль, что мы не играем с тобою на деньги: сегодня ты остался бы голым, без чайханы и без халата!

— А вот я не прочь закончить игру и на деньги. — Ходжа Насреддин вышел из угла и смело стал перед игроками. — Я поставил бы двести таньга — всё, что у меня есть.

Откинув тяжёлую голову, Агабек высокомерно воззрился на него:

— Ты, как видно, ищешь простаков по дорогам, почтенный? Да я сам, не сходя с места, готов отвечать за чёрных пятью сотнями, если бы нашёлся какой-нибудь дурак, чтобы поставить за белых только сотню!

— Такой дурак нашёлся: двести таньга за белых. Теперь — твоё слово!

За белых? На что он рассчитывал, на что надеялся? На выигрыш — вопреки очевидности?

Нет, о выигрыше он не думал, — наоборот, заранее считал свои двести таньга погибшими. Выигрывал он не деньги, — другое: первое сближение с Агабеком. Свой кошелёк он приносил в жертву всемогущей судьбе, — да будет она милостива и благосклонна к нему в своём последнем решении!

— Ты ставишь за белых? — дивился Агабек. — Сафар, откуда он взялся, этот чужеземец, — он, верно, сумасшедший или накурился в твоей чайхане гашиша?

— Довольно пустых слов! — Ходжа Насреддин вывернул над подносом свой кошелёк. — Если ты не боишься, почтенный, то ставь!

— Я — боюсь? — Засопев, Агабек полез в пояс, бросил на поднос большой увесистый кошелёк жёлтой кожи: — Здесь семьсот пятьдесят! И впредь не болтай, усмири свой язык — ты, осмелившийся предположить во мне страх перед тобою, ничтожным!

— Игра начинается! — возгласил Ходжа Насреддин.