Повесть о Ходже Насреддине — страница 91 из 104

Внутренняя сущность Большого Бухарца оказалась весьма далёкой от бездонности, — в продолжение всего лишь двух или трёх часов раздумья мальчик достал уже дно. И там обнаружил зловонную тину жадности, ракушки скупости, полусгнившие водоросли утробного себялюбия. Теперь Большой Бухарец был ему настолько ясен, что даже и внешне отчётливо вырисовывался перед его умственным взором, причём в невыносимо отвратительном виде. Ростом он мог потягаться с любым минаретом, но был много толще — пояс его на животе едва сходился; он был жирен и румян, имел пухлые щёки, маленькие заплывшие глазки, тупо и вяло глядевшие на мир; по его лицу сонно блуждала самодовольная бессмысленная улыбка, а когда он приоткрывал губы, за ними угадывался толстый, неповоротливый, шепелявый язык; он беспрерывно сопел, вздыхал и кряхтел — от излишнего жира, скопившегося во внутренностях; в руке он держал огромную — в арбяное колесо — лепёшку, намазанную мёдом, и когда от неё откусывал, то в сладостном изнеможении стонал и урчал, загораживаясь локтем и озираясь — не собирается ли кто-нибудь отнять у него лепёшку или попросить кусочек?

Маленький Насреддин был сердит на бухарских жителей за их жестокосердие к старухе, — поэтому Большой Бухарец и представился ему таким отвратительным. Но гнев — плохой советник беспристрастия; в этом представлении было, конечно, мало справедливого, ибо настоящие бухарцы в огромном большинстве были хорошие, добрые люди. Они отказывали старухе в помощи вовсе не из утробного себялюбия, а скорее потому, что не умели разглядеть за её внешним безобразием всей глубины её страдания; если бы разглядели, то помогали бы сами, без принуждения со стороны; им просто не хватало глубокомыслия. Но мальчику раздумывать об этом было некогда: он готовился к схватке с Большим Бухарцем, следовательно, заранее проникался презрением и гневом к нему, как это бывает всегда, во всякой борьбе.

Исследуя щит Большого Бухарца, маленький Насреддин весьма быстро нашёл в нём зияющую брешь. Она состояла в том, что Большой Бухарец был, помимо всего прочего, суетно любопытен и необычайно падок на всякие чужеземные диковины.

Сюда, в эту брешь, и следовало направить удар.

На другое утро маленький Насреддин был опять у караван-сарая. Распалённый своими хитроумными замыслами, он прибежал слишком рано: старухи ещё не было. Пришлось ждать не менее получаса. Мальчик вконец извёлся, бегая вокруг караван-сарая и высматривая старуху на всех четырёх дорогах, сходившихся здесь. Раннее солнце не жгло, воздух был ясен и лёгок, затенённые места ещё хранили пахучую свежесть ночи, обильно увлажнённая поливальщиками земля только начинала дышать тёплым паром. Но изразцовые шапки минаретов уже блестели нестерпимо для глаз, как бы плавясь, прозрачная синева над ними уже забилась, текуче дрожала, предвещая день, полный тяжкого зноя. И с каждой минутой возрастал, усиливался вокруг хриплый, клокочущий рёв базара, уже наполнял собою весь город от края до края, поднимался вместе с пылью вверх, сотрясая чертоги аллаха, глуша небесные ангельские хоры. Это был голос Большого Бухарца, его урчание над медовой лепёшкой.

Скоро появилась и старуха. Чёрный кот был с нею. Мальчик пожалел, что не догадался захватить из дома кусок варёной печёнки: теперь этот облезлый отвратительный кот был его ближайшим союзником против Большого Бухарца.

Не теряя попусту времени, маленький Насреддин прямо и смело подошёл к старухе:

— Здравствуйте, бабушка! Спокойно ли прошла для вас минувшая ночь?

— Здравствуй, здравствуй! — отозвалась старуха, щуря слезящиеся глаза. — Ночь-то прошла спокойно, а вот день, вижу я, начинается неспокойно.

Насреддин отлично понял, в кого метит она своими словами, но сделал вид, что не догадывается.

Надо было продолжать разговор, — вторично поклонившись, он спросил:

— А спокойна ли была эта ночь для вашего уважаемого кота?

— Кот ловил мышей, поэтому плохо выспался, — ответила старуха, глядя на мальчика пристально и проницательно.

Под её взглядом он смутился, неловко переступил с ноги на ногу; вся его смелость куда-то вдруг улетучилась, а вместе с нею улетели с языка и все приготовленные заранее слова.

Наступило молчание. Насреддин прерывисто вздохнул, чувствуя жар не только на лице, но даже и в животе. Наконец, с натугой, полушёпотом, он сказал:

— Я — тот мальчик. Вчерашний. И позавчерашний…

Старуха молчала, не отрывая взгляда от его лица. Собрав последние силы, он добавил — совсем уже неслышно:

— Который вас дразнил. Вы помните?..

Если бы старуха и на этот раз промолчала — он бы повернулся и убежал, как вчера. Но старуха ответила.

— Помню ли я тебя? — ответила она. — Ещё бы не помнить: ты так старался высунуть свой язык, что мне было даже удивительно, какой он у тебя длинный.

Эти слова сожгли бы мальчика, испепелили на месте, если бы не улыбка старухи — ясная, добрая улыбка, осветившая, как солнечный луч, её лицо.

— Подойди ближе, — сказала она. — Ты хороший мальчик, с добрым сердцем, но, как я заметила, большой озорник. Теперь сознавайся прямо и без хитростей — зачем ты пришёл, что тебе нужно? И скажу наперёд: если ты опять принёс мне, как вчера, две таньга, то лучше уходи сразу со своими деньгами. Помогать бедным — это, конечно, хорошее, благочестивое дело, но плохо, когда некоторые мальчики ради этой цели забираются в отцовские кошельки. Потому что в каком ином месте можешь ты добывать по два таньга ежедневно?

Маленький Насреддин покраснел от обиды, но вспомнил, что ведь она — «люли», цыганка, поэтому судит о нём применительно к мальчикам своего племени.

— О нет! — сказал он. — Я пришёл сегодня без двух таньга. Я никогда не забираюсь к отцу в кошелёк. Он часто оставляет меня одного торговать в нашей лавке горшками, и всегда я отдаю ему всю выручку полностью.

— Это хорошо, — одобрила старуха.

— По праздникам он сам даёт мне четверть таньга и даже полтаньга.

— Это можно взять, — сказала старуха. — Это не грешно. Я рада, что в своём предположении ошиблась; не сердись на меня.

И дальше разговор у них пошёл сам собою: слово цеплялось за слово, как зубцы в деревянных шестернях, — мельница завертелась. Маленький Насреддин уселся рядом со старухой, погладил кота, послушал, как он поёт, и отозвался о его пении с большой похвалой.

— Любит ли он молоко и печёнку?

— Вот уж не знаю, потому что никогда не кормила его ни молоком, ни печёнкой, — засмеялась старуха. — Я и сама уже много лет их не видела.

Это горькое признание послужило мальчику мостом для перехода к разговору о самом главном. Волнуясь и запинаясь, он изложил старухе свой замысел против Большого Бухарца.

Она слушала сначала с любопытством, потом — с доверием, и под конец заплакала от умиления.

— Сам аллах послал мне тебя, дабы утешил ты мою бесприютную старость! Умом ты — неслыханный плут, если бы ты родился в нашем племени, то, конечно, сделался бы верховным вождём. Сердцем же ты — чистый праведник; дай бог, чтобы и дальше твой ум всегда находился в подчинении у сердца.

Замысел маленького Насреддина требовал предварительных расходов — таньга пятнадцать, даже немного больше. Старуха прониклась к мальчику таким доверием, что без колебаний вручила ему деньги, добыв их откуда-то из самых сокровенных глубин своих грязных лохмотьев.

— Это — последние, — сказала она. Рука её дрожала.

— Не тревожься, бабушка, они вернутся к тебе с прибылью, — ответил маленький Насреддин.

Сначала он направил стопы на Китайскую площадь, где торговали различным старьём; там за сходную цену — полтаньга — он купил старую поломанную деревянную клетку, довольно большую — из тех, в которых чайханщики держат кекликов — горных куропаток, ценимых за своё кудахтанье, напоминающее звон стекла. Затем мальчик направился в древоподелочный ряд, нашёл мастера, взявшегося починить клетку, — на это ушло ещё полтаньга. Третьи полтаньга были уплачены красильщику, расписавшему клетку всеми красками, что нашлись в его лавке, — зелёной, синей, красной, жёлтой и белой. Напоследок расщедрившийся красильщик опоясал клетку сверх уговора широкой золотой каймой, воскликнув при этом:

— Теперь, мальчик, тебе осталось только поймать жар-птицу с алмазным пером в хвосте!

— Она уже поймана, — ответил Насреддин. — Жар-птица, какой не видели ещё в Бухаре: о четырёх лапах и в чёрной шерсти.

…Вручив клетку старухе (она всплеснула руками при виде такого великолепия), маленький Насреддин снова пошёл на базар.

На этот раз — вернулся лишь к полудню:

— Идём, бабушка; всё готово.

Старуха кряхтя встала, взяла на руки полусонного кота, вяло приоткрывшего жёлтые глаза, мальчик взял клетку — и они пошли.

Остановились они вблизи Китайской площади, на перекрёстке трёх дорог. Здесь начинались три самых людных торговых ряда: ткацкий, обувной и скобяной. Немного в стороне от скрещения дорог старуха увидела небольшую палатку — камышовые циновки, укреплённые на четырёх жердях. Два входа — один напротив другого — прикрывались занавесками из грубой небелёной холстины. Возле палатки сидел её зодчий — какой-то базарный старик; получив от Насреддина две таньга, он с благодарностями удалился.

Мальчик повёл старуху внутрь палатки. Там был вкопан столб с прибитой к нему сверху широкой доской — возвышение для клетки. Больше ничего в палатке не было. Свет падал сверху сквозь дыру в крыше.

— Побудь здесь, бабушка, — сказал Насреддин. — У меня есть ещё одно дело — последнее.

Покинув старуху, он устремился в глубину сапожного ряда, затем, переулком, к водоёму Ески-Хауз, где в тогдашние времена сидели базарные писцы, составители всевозможных прошений и жалоб, а преимущественно доносов.

Это было самое вздорное, самое склочное и сварливое место на всём базаре; здесь всегда стояли споры, взаимные обличения, руготня, попрёки, похвальба и неслыханное безудержное враньё, от которого мутился разум. Среди обитавших здесь писцов не было ни одного, который в прошлом занимал бы должность ниже правителя дворцовых дел где-нибудь в Стамбуле, Тегеране, Хорезме, — не было ни одного, не подавшего в своё время спасительного совета царю, и как раз в ту минуту, когда вс