Повесть о Ходже Насреддине — страница 95 из 104

Старикам видеть Агабека не удалось: не снизошёл. Говорил с ними от лица хозяина новый хранитель озера. Слова его были загадочны, доверия не внушали.

— Воду вы получите, — сказал он. — Ничего не продавайте заранее. Хватит тех денег, что есть у вас в кошельках.

А что было у них в кошельках? На весь Чорак — сотни полторы таньга. Старики сказали об этом хранителю. Он засмеялся:

— Кошельки ваши мне известны — они похожи на выдоенное вымя тощей козы. И всё-таки повторяю: ничего не продавайте. Идите, почтенные, и передайте мои слова остальным.

Такой ответ не уменьшал тревог, скорее — усилил их.

А тут как раз вернулись верховые с известием, что кадий Абдурахман, закончив свои дела в недалёком селении Олты-Агач, завтра к вечеру прибудет в Чорак.

Селение замерло, затихло в ожидании великих дел и небывалых событий.

Только двое из всех жителей Чорака не разделяли общих тревог — Саид и Зульфия. А почему не разделяли — каждый легко может сообразить. Об этом хорошо сказано в сочинении проникновеннейшего Бади-аз-Замана-ибн-Мюфрида «Благоухание утренних роз», — вот что он пишет: «Влюблённость, если она сильна, всегда сопровождается лёгким затмением ума, как бы помешательством, которому, однако, не следует придавать значения, так как оно не опасно и вреда не приносит, — да и как бы могло быть иначе, если сама любовь есть чувство небесное, ниспосылаемое нам аллахом: разве может исходить от аллаха что-либо вредное? Поэтому, встречая влюблённого юношу, не следует удивляться его рассеянности, как равно и странности в суждениях: в нём происходит смешение мыслей и чувств, образуя путаницу, в которой никто не может разобраться, и меньше всех — он сам. Надлежит со всей снисходительностью выслушивать его и не вступать с ним в споры, особенно по поводу совершенств его избранницы, — ибо это всё бесполезно, пока он влюблён; осуждать же его за это могут только глупцы». Опираясь на слова мудреца, отнесёмся и мы к нашим влюблённым со всей снисходительностью и оставим их рядом друг с другом в ночном саду, не пытаясь воспроизводить их разговоров, порождённых той самой путаницей чувств и мыслей, в которой «никто разобраться не может…»


Старый кадий Абдурахман столько лет жил по кривде и судил по кривде, что в конце концов сам весь покривел — и душой, и телом, и лицом. И шея была у него кривая, отягощённая зобом, и нос — кривой, с тонким раздвоенным кончиком, и рот как-то странно кривился, и бородёнка торчала вкось; вдобавок, он заметно припадал на левую ногу и ходил приныривая на каждом шагу. Так его и звали в просторечии: «кривой кадий Абдурахман». К этому добавим, что он постоянно поджимал один глаз, тот или другой, в зависимости от хода своих судейских дел: правый — в ожидании мзды, левый — по взятии. А так как он неизменно находился в одном из этих двух состояний, по ту или другую сторону мзды, то и смотрел на мир только одним глазом.

Он приехал в Чорак на старенькой крытой арбе с перекосившимися ковыляющими колёсами, которым дорожная прямая колея заметно была не по сердцу: при каждом обороте они так и норовили вывернуться из неё. Пегая лошадёнка в оглоблях была низенькая, взъерошенная, жидкохвостая и с бельмом на глазу; криво сидел и возница в седле, согнув одну ногу в колене, вторую же вытянув по оглобле вдоль. Сам кадий, в соответствии со своим званием, помещался внутри арбы, за опущенными занавесками, — а снаружи, где-то в промежутке между арбой и лошадиным крупом, пристроился писец, старинный соучастник всех тёмных дел кадия. Писец был хотя и не крив, но весь измят и как-то выкручен, словно его стирали, потом выжали, а расправить забыли — так он и высох жгутом. И цветная чалма на его длинной дынеподобной голове тоже была скручена жгутом.

Агабек послал навстречу кадию слугу с приглашением в гости, но кадий отказался, оберегая от лживых наветов белизну своего беспристрастия. Остановился он в чайхане. Сафар сейчас же изгнал из чайханы всех любопытствующих и, поручив кадия заботам Саида, отправился по дворам собирать одеяла. Обычай того времени требовал, чтобы каждому высокому гостю ложе было устроено из многих одеял, — по разумению Сафара, кадию полагалось не меньше десятка.

Умывшись и выпив чаю, кадий молча посмотрел на своего писца — одним только глазом, правым.

Так же молча писец встал и удалился в направлении к дому Агабека.

Вернулся он затемно, когда среди чайханы высилась уже груда цветных одеял — не десять, а четырнадцать, и кадий возлежал на них, накрывшись пятнадцатым. Писец — всё молча — показал ему два пальца и ещё полпальца. Это значило — двести пятьдесят. Кадий вздохнул, закрыл правый глаз и открыл левый, обозначив этим свой переход из состояния «до» в состояние «уже».

Затем между ними произошёл короткий разговор шёпотом, дабы не слышал чайханщик.

— Что за тяжба? — спросил кадий.

— Не тяжба, а сделка, — ответил писец.

— Сделка? — удивился кадий. — Столь щедро за сделку?

— Ему, верно, очень повезло, — прошептал писец. — Полагаю, он схватил за хвост какую-то большую прибыль.

— Причём — законную прибыль, — наставительно заметил кадий. — Вполне законную. Завтра узнаем, — закончил он и, повернувшись на бок, сомкнул левый глаз, ибо состояния «до» и «после» не распространялись на часы его сна.

Из всех кривых сделок, что на своём веку записал и закрепил старый кадий Абдурахман, эта — превосходила кривизною всё мыслимое! Доходное озеро, дом и сад обменивались на какого-то грошового презренного ишака! Налицо была тайная цель, а по закону тёмные сделки со скрытыми целями строжайше воспрещались. Между тем предстояло записать обмен в книгу, — причём так записать, чтобы поставленные от хана для надзора за кадиями многоопытные вельможи не могли ничего заподозрить.

Когда Агабек звучным и внятным голосом заявил о своём непреклонном решении обменять озеро, дом и сад на ишака, — в толпе чоракцев, собравшихся перед чайханой, возник недоумённый приглушённый гул, как в огромном встревоженном улье. Начавшись у помоста чайханы, этот гул мгновенно перекинулся в задние ряды, всколыхнул и взбудоражил их, прошумел, подобно летучему ветру, по заборам, усеянным ребятишками, затем — перелетел на ближние кровли, многоцветно пестревшие платками женщин. Озеро — на ишака! Он обменивает озеро на ишака!.. Не было среди чоракцев ни одного, у которого не замутился бы разум, словно застлавшись дымом, и не дрогнуло сердце.

Но старый кривой кадий Абдурахман, поседелый в пройдошествах, ничуть не удивился, даже бровью не повёл. Важно и невозмутимо он сидел на помосте чайханы, лицом к толпе, на возвышении, подобном трону, что устроил для него из пятнадцати ночных одеял чайханщик Сафар. Внизу сидел писец, нацелившийся длинным унылым носом в раскрытую книгу судейских записей. Этот, следуя своему господину, тоже сохранял полную невозмутимость.

Кадий строго воззрился на толпу.

Гудящий ропот начал как бы оседать, прижиматься к земле и наконец совсем затих.

Все замерли в трепетном ожидании.

— Узакбай, сын Бабаджана! — возгласил кадий.

Ходжа Насреддин, ведя в поводу за собой ишака, приблизился к помосту.

— Что скажешь ты в ответ на слова Агабека, сына Муртаза? — вопросил кадий. — Согласен ли ты на обмен?

— Согласен.

В толпе чоракцев опять прошёл гул. Он согласен! Ещё бы!.. За ишака ценою в тридцать таньга на самом удачном базаре — и получить такое богатство!

Происходило какое-то загадочное, тёмное, страшное дело. Кто-то в толпе, не выдержав, тонко застонал, вернее — пискнул.

Кадий сохранял прежнее спокойствие.

— Обе стороны изъявили согласие на предстоящий обмен! — возгласил он. — Первое требование закона исполнено. Теперь пусть каждый из жителей селения, если есть у него достаточно веский, подкреплённый доказательствами повод воспрепятствовать обмену, — путь он скажет об этом перед лицом всех!

Таких не нашлось.

Кадий, выждав минуты две, заключил:

— К совершению сделки препятствий нет, о чём я свидетельствую.

Теперь предстояло последнее — запись. Такая запись, чтобы в ней не содержалось даже малейшей кривизны.

Вот когда старый кадий показал себя во всём блеске своего судейского хитроумия!

Минут пять он думал: как текли мысли в его старой голове, какими путями, — трудно сказать, но вот, в соответствии с их течением, поехала влево сперва его чалма и повисла, опираясь только на ухо, затем поехали влево очки, и наконец он сам поехал влево на своих одеялах, которые держались и не рушились только благодаря самоотверженным усилиям Сафара, подпиравшего возвышение плечом.

Когда кадий заговорил — в голосе его звучало гордое упоение могуществом своего разума.

— Запиши имена совершающих сделку! — приказал он писцу.

Тот заскрипел пером, так глубоко всунувшись в книгу, что казалось, он скрипит по её страницам своим длинным носом.

Кадий в это время мысленно подбирал слова, которые бы могли наилучшим образом свидетельствовать о полной законности сделки, выражая примерное равенство вкладов с обеих сторон.

— Доходное озеро и принадлежащие к нему сад и дом, — сказал он многозначительным, каким-то вещим голосом и поднял палец. — Очень хорошо, запишем! — Он подал повелительный знак писцу. — Запишем в таком порядке: дом, сад и принадлежащий к ним водоём. Ибо кто может сказать, что озеро — это не водоём? С другой стороны: если упомянутые дом и сад принадлежат к озеру или, иначе говоря, — к водоёму, ясно, что и водоём в обратном порядке принадлежит к дому и саду. Пиши, как я сказал: дом, сад и принадлежащий к ним водоём!

По ловкости это был удивительный ход, сразу решивший половину дела: простой перестановкой слов озеро волшебно превратилось в какой-то захудалый водоём, находящийся в некоем саду, перед неким домом. В общей стоимости такой усадьбы главная доля падала, конечно, на дом, затем — на сад, а водоём только упоминался, — так, для порядка, ибо сам по себе даже не заслуживал отдельной оценки.

Стоимость имущества одной стороны уменьшилась во много десятков раз. Но сделка всё ещё заметно кренилась влево. Чтобы окончательно выровнять её, многомудрый кадий приступил к исследованию имущества другой стороны.