– Что это значит? – спросил Жемчужников.
– Плевритис.
Обмытый, убранный Павел Андреевич Федотов лежал на столе в черном мундире без эполет. Такой мундир носили офицеры в отставке в торжественных случаях. Офицерская изношенная шинель лежала на кровати.
Капитан Федотов умер; картины, проданные и раздаренные, растерянные рисунки, собранные по частным коллекциям, взаперти дожидались своего срока.
В больнице остались носильные вещи, в академии – деньги. Три раза появилось объявление в «Санкт-Петербургских ведомостях»: «Императорской Академии художеств академик, отставной лейб-гвардии Финляндского полка капитан Павел Андреевич Федотов 14 числа ноября прошлого, 1852 года волею божьей умер, и как после Федотова остались некоторые вещи и деньги из производившегося ему от казны содержания, то Академия на основании 1023 ст. X тома свод. зак., объявляя о сем, вызывает наследников г. Федотова, с тем чтобы они явились в Академию в назначенный ст. 1023 X тома свод. зак. срок с законными и формально юридически засвидетельствованными доказательствами о праве на наследование после покойного имущества».
После покойного Павла Андреевича Федотова остались отец Андрей Илларионович Федотов – титулярный советник в отставке восьмидесяти трех лет, сестра Любовь Андреевна Вишневская – вдова, при ней дети – сын шести и дочь трех лет и старшая сестра от первого брака отца; все они устроены в городе Ростове очень бедно.
Постройка заканчивается
Больной, измученный нуждой, Иванов не вынес грубого прикосновения царской дворни и – умер…
Чего же церемониться с живописцем, что такое живописец?[62]
Последние числа мая 1858 года. Дует ветер.
Петербургский день – не то знойный, не то холодный.
Из собора идет пар; кажется, что огромное здание дышит.
По лестнице собора поднимается человек в мундирном фраке, держа шляпу в руке. Он небольшого роста, плечист, крепконог, но явно не привык к фраку и белому жилету. У человека широкий лоб, усталые глаза, нежные щеки, приятно сложенные губы, седеющие волосы и небольшая густая борода; он тревожен.
Исаакий, несмотря на солнечный день, внутри темен, пятна окон лежат и теряются на мраморном полу, как небольшие куски золотой парчи. Народу немного. На клиросах поет хор. Возглашает что-то священник, отвечает дьякон. Звуки плывут по цветным мраморным стенам и сливаются в гул.
Человек во фраке посмотрел вверх; там пестро, но не ярко выделялось кольцо огромного плафона, похожего на шелковую нарядную юбку или хвост павлина. Зеленые малахитовые колонны с золотыми капителями украшали снежно-белый иконостас; над иконостасом на коленях стояли густо вызолоченные ангелы с начисто срезанными лицами; на лицах мозаикой были изображены плоские лики. Большой хор пел негромко. Человек во фраке слушал, не молясь.
Священник в золотой ризе вышел на мраморную, еще не истоптанную ногами солею и стал как сноп на снежном поле. Читали ектенью о плавающих, путешествующих, ждущих великия и богатыя милости.
Александр Иванов вышел через огромные двери на улицу. Прямо перед ним выросло желто-белое Адмиралтейство.
Столица гремела колесами ломовиков, шумела русским говором.
Человек шел, вслушиваясь, улыбаясь; обошел Адмиралтейство, вышел к мосту. Направо, на площади, розовела колонна, увенчанная ангелом. Нева наполнена водой почти до краев; серый деревянный мост крут; Зимний дворец невысоко стоит над каменным бортом набережной. Там, налево за мостом, сереет здание Академии художеств и за ним новый каменный мост.
Недавно еще он, художник Александр Андреевич Иванов, после двадцативосьмилетнего отсутствия приехал сюда на пароходе.
Прошла весна, открылся Исаакиевский собор. Александра Иванова не пустили на открытие: коменданту не понравилась борода.
На белой стене большого зала Зимнего дворца повесили его огромную картину – результат двадцати восьми лет труда. Картина тоже не понравилась.
Белые стены, потолок с позолотой, блестящий паркет странными бликами осветили его картину.
Вот и сейчас висит картина там, за окнами, куда нельзя прийти без разрешения.
Десять с половиной аршин длины, семь с половиной аршин высоты тщательно выписанной живописи. В глубине картины – серо-синяя долина с садами, на зрителя через гору идет человек; на первом плане вдохновенный пророк произносит речь, еще ближе – люди; около Иоанна Предтечи, худого и истощенного, два апостола – Иоанн и Андрей – и несколько сзади – Фома, который уже сомневается. Стоят они все у берега Иордана, в котором многие только что крестились. У некоторых озноб от холодной воды. Раб вслушивается с улыбкой и слезами. Старик опирается на руку молодого, чтобы встать; отец надевает платье, а сын смотрит не на него, а на Иоанна. Сзади группа фарисеев, воин с лошадью.
Человек, идущий через гору, одинок, грустен; смысл картины теперь ясен: новое приходит непонятным, властители и судьи не видят и не принимают его.
«Картина не нравится», – сказал его императорское величество государь Александр Второй, который долго был наследником, выращивая усы и бакенбарды для монетного чекана, а сейчас учится произносить быстрые и категорические слова.
Государь смотрел на картину после блеска Исаакиевского собора, после парадов: сразу про картину пошел слух, что она пестра и по подбору красок напоминает гобелен.
Теперь торгуются – дают за нее десять тысяч рублей. Рама и провоз стоят две тысячи рублей. Писал он ее двадцать восемь лет.
Стоит Александр Андреевич. Приятно стоять: кругом говорят по-русски, академия на том берегу, широкая Нева, за Невой Биржа и две ростральные колонны с фигурами богов у основания.
Красиво!
За хорошо вымытыми стеклами окон Зимнего дворца картина в плену.
Александр Второй, как и Николай Первый, не понимает искусства. Вот сделали скульптурно-живописных кентавров, стесав у ангелов лица. Канцелярское согласование обычаев чужого искусства и непонятых догматов.
У крытых ступеней гранитной лестницы, украшенной яшмовыми вазами, высоконосый зеленый ялик.
– На Петровский остров повезешь?
– Полтинник: ветрено, барин!
Зимний дворец отплыл, слева идут тупоносые барки с дровами и низкие плоты; справа низко над водой прошли тяжелые гранитные стены Петропавловской крепости. Прошли колонны Биржи.
«Хорошо! Такой красоты и в Риме нет… Сколько там было веры в картину! Николай Васильевич Гоголь, посмотрев, напечатал про нее, что „подобного явленья еще не показывалось со времен Рафаэля и Леонардо да Винчи“[63].
Прошли сквозь скрип барок Тучкова моста. Вдали, за высоким носом ялика, здания и деревья, на ялике гребец в красной рубашке, а выше – сине-голубое небо.
Опять вспомнил Рим.
Гоголь написал художнику письмо. Иванов приклеил это письмо внутри обложки своей папки с эскизами.
Ялик машет красными своими веслами. Ветер пахнет морем и севером.
Римский ветер горячее и болотнее.
«Двадцать восемь лет писал, варил в день по горсти чечевицы, воду сам себе из фонтана приносил; рисовал ручьи, камни, ветви, небо, драпировки, а хотел, чтобы были в картине вещи и мысли, но разуверился, нашел новую веру и не успел перестроить до конца самый предмет картины; вернулся к России Гоголя и Федотова, к Гоголю, иначе понятому… Как хотел бы я поговорить сейчас с Николаем Васильевичем! »
В Александринском театре смотрел «Ревизора». Какой язык, красивый и правдивый!.. Те, кто слышит его каждый день, мало ему радуются. Знал ли Гоголь до конца, что он написал? Но вышло то, что он хотел написать, вышло больше даже, а он, Александр Андреевич Иванов, хорошую ли, нужную ли для России написал картину?.. Но нет, не поможет она людям так, как помог им, мучась и негодуя, Гоголь.
Слева вдали прошло Смоленское кладбище.
Долго качало лодку на пологой зыби; потемнела красная рубашка гребца.
Вот берег Петровского острова; между сотен скромных, бедных дач видны две-три барские, да и те не великолепного сорта.
Дом, в котором живет Николай Гаврилович Чернышевский, в двадцати шагах от набережной.
Забор дачи вымыт дождем, через него перекинулись белые и лиловые, плотно цветущие кусты сирени. Дорожка к дому зелена от мха. Ступени стеклянного балкона скрипят.
Николай Гаврилович в темной столовой тщательно устанавливал звездою синие чашки вокруг медного, весело кипящего самовара. В соломенной корзинке желто-оранжевые булки, под стеклянным колпаком сыр с красной коркой; масло и редиска, принесенные с ледника, покрыты сияющими каплями.
В углу стоит, как аналой, высокая конторка, на ней рукопись. На полу, рядом, горка книг.
На стене рядом с конторкой гравюра на дереве в простой раме: изображен швейцар с физиономией министра, ногой, переброшенной через ногу, преграждавшей дорогу старику с лицом Павла Федотова.
Александр Иванов узнал рисунок Агина – иллюстрацию к «Мертвым душам».
Николаю Гавриловичу лет тридцать. Он среднего роста, рыжеватый, сероглазый. Очки у него золотые, говор быстрый.
– Садитесь, Александр Андреевич, берите чай! Вероятно, продрогли на воде? – сказал он высоким голосом и налил шафранно-желтый чай в синюю чашку.
– Был в Исаакиевском соборе, – сказал Иванов. – Вещь крупная, собор темен, но красив поздней римской красотой.
– А как у вас с продажей?
– Князь Владимир Алексеевич Оболенский хлопочет перед великой княгиней Марией Николаевной. Я ездил в Сергиевск на дачу ее высочества – ждал приема, читал книгу.
– Сколько прочитали?
– «Севастопольские рассказы» Льва Толстого.
– Пейте чай.
– Предлагают расписывать храм Христа Спасителя в Москве. Посмотрел эскизы здания: темно, живопись не будет видна. И хоть заказ на несколько сот тысяч рублей, я отказался.
– Отказались? Чем будете жить?
– Нет, не говорите… Каковы бы ни были недостатки у моей кисти, я не могу согласиться, чтобы она служила тому делу, истины которого я уже не признаю. Притом же я не декоратор, а тут нужна декорационная работа.