Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове — страница 18 из 19

— Кого берёшь с собой? — спросил Дашков и зевнул. Спать ему хочется, совсем разморило. Скорей бы закончить да на боковую.

В числе первых в список уезжающих были внесены фамилии самого Фёдора Григорьевича Волкова и его братьев — Григория и Гаврилы. О них пересудов быть не могло, имена их имеются в указе.

Затем Фёдор Григорьевич назвал двух канцеляристов здешней, ярославской канцелярии: Ивана Иконникова и Якова Попова.

Воевода подал голос:

— Не пущу. Самому нужны.

Фёдор Григорьевич чуть пожал плечами. Встал. Усмехнувшись, показал на то место в указе, где написано, что брать он может, кого найдёт нужным.

Воевода сердито пошевелил мохнатыми бровями. Однако спорить не стал. Против царицыной воли не пойдёшь.

А Волков, теперь уже не оборачиваясь ни к воеводе, ни к сенатскому подпоручику, всё более и более властно стал диктовать писцу одно за другим имена своих актёров.

Воевода слушал и только с неприязнью покряхтывал: эк распоряжается.

— Ещё Якова Шумского, цирюльника, пиши, — сказал писцу Волков.

— Для причёсок берёшь? — осведомился Дашков. — На что он тебе? И без твоего в столице цирюльники найдутся...

— Яков Данилович Шумской — один из лучших наших актёров, — не глядя на Дашкова, через плечо кинул ему Волков.

В список отъезжающих рядом с Шуйским внесли также Ивана Нарыкова и Алексея Попова.

— Теперь записывай девушку, — строго сказал Волков, снова обращаясь только к писцу.

— Зазноба? — спросил Дашков. В глазах у него сверкнули весёлые огоньки. — Смотри ты!

Фёдор Григорьевич голоса не повысил, но ответил с резкостью:

— Актриса нашего театра! — Писцу велел: — Пиши: Анастасия... — и замялся. Как Настина фамилия?

— Как фамилия? — спросил писец, обмакивая в чернила гусиное перо. — Фамилию-то какую ставить?

Волков вспомнил и сказал:

— Пиши: Анастасия Протасова.

— Кого? Кого? — встрепенулся вдруг воевода. — Это из каких она? Твоя фабричная?

— Крепостная помещика Сухарева, — ответил Волков.

— Крепостная? — протянул воевода.

— Да, крепостная.

— Чья, говоришь, сухаревская?

— Сухаревых, — подтвердил Волков.

Воевода не унимался:

— Каких Сухаревых? Никиты Петровича?

— Никиты Петровича.

— А он что же, Никита Петрович, отпускает её? Или как? — продолжал допытываться воевода.

— А хоть бы и не отпускал?! — почти с вызовом проговорил Волков. — Мне-то что? Имеется указ. А там ясно сказано...

— Где там сказано? — спросил воевода, и глаза его стали круглыми и сердитыми. — Где там про крепостных-то сказано?

Сам он отлично понимал: по этому указу можно было бы крепостную девушку послать в Петербург играть в комедиях. Приказать Сухаревым — это, конечно, нельзя. Но уговорить вполне можно. Де, мол, царская воля!

Ан нет! Этого не будет...

С Лизаветой Перфильевной Сухаревой ему спорить ни к чему. Никак нельзя. Это раз. Собственная жена со свету его сживёт, если он чем-нибудь обидит Сухаревых. Как-никак, кумовья...

Но главное — кто воевода здесь, в Ярославле: он или кто другой? Ишь ты, какой выискался, этот молодчик... Раскомандовался! Больно прыток!

Воевода поднялся с места. Выпрямился. Роста был могучего, собой дороден. В упор взглянул на Волкова, ткнул пальцем в указ:

— Где тут крепостного звания, а ну-ка? Покажи?

Фёдор Григорьевич с удивлением, а скорее даже в недоумении смотрел на воеводу. Чего он взвился? Против царицыного указа?

Воскликнул:

— Да сказано же: кто потребен, из всяких чинов...

— А про имущество господское и крепостные души ничего не сказано, — с упрямством проговорил воевода. — Ты мне не ври...

Еле сдерживая себя, повысив голос, не глядя в указ, а прямо в лицо воеводы, Волков начал читать на память слово в слово, как там написано.

Воевода не дал ему кончить. Оборвал:.

— Говорю, нет ничего! — И, обернувшись к писцу, приказал: — Сухаревскую крепостную там вычеркни.

Волков побледнел. Весь словно налился гневом. Крикнул:

— А я говорю, не смей вычёркивать! Не позволю...

Писец растерянно переводил взгляд с гневного лица Волкова на красное и тоже гневное лицо воеводы: кого слушаться? Ему-то как быть?

— Вычёркивай! — повторил воевода.

Фёдор Григорьевич теперь весь дрожал, точно его колотил озноб. Он готов был драться за Настю, за её судьбу, изо всех своих человеческих сил. Но как пробить эту каменную стену? Какие слова найти, чтобы втолковать этим людям о великом Настином даровании, которое неминуемо погибнет лишь оттого, что у девушки злая доля — родиться крепостной...

Наступая на воеводу, он кричал, теряя власть над собой:

— Да поймите, поймите вы...

Воевода с тихой угрозой осадил его:

— Полегче, братец... Не забывай, с кем говоришь.

Писцу же без слов, одними глазами приказал: вычёркивай.

— Но вы-то, вы... — уже совсем не владея собой, кинулся Волков к сенатскому подпоручику.

Дашков, поймав быстрый взгляд воеводы, небрежно сказал:

— А чего там? И рассуждать нечего. О крепостных душах было бы в указе оговорено особо.

Волков пытался ещё и ещё спорить. Он требовал. Настаивал. Доказывал... Но воевода и Дашков лишь холодно его осаживали.

Перед ним была каменная стена, глухая и непробойная...

* * *

Весь следующий день и всю ночь до рассвета волковцы упаковывались. Они связывали и укладывали на подводы театральное имущество. В Петербург, кроме спектакля «О покаянии грешного человека» Дмитрия Ростовского, решили взять и пьесы Сумарокова — «Хорев», «Синав и Трувор», «Гамлет».

Шумными, весёлыми были эти сборы в Петербург. Неведомое манило, сулило такое, чему и поверить трудно!

А Волков настойчиво, с каким-то железным упорством продолжал просить за Настю. Несколько раз ходил в канцелярию. Говорил то с воеводой, то с сенатским подпоручиком — и всякий раз уходил ни с чем...

Весь Ярославль говорил о внезапном отъезде Волкова с театром в Петербург, толкуя и так и эдак смысл царицыного указа.

И только одна Настя не знала, какой новый тягостный удар приготовлен для неё судьбой...

Снежная даль

Наконец ей позволили выйти из холодного чулана...

Поздним вечером, чуть живая, шатаясь от слабости, Настя вошла в людскую избу.

Варвара, увидев её, всплеснула руками и заплакала. Настя опустилась на лавку. Тихо сказала:

— Не надо, Варварушка... Ну чего ты? Теперь ведь прошло.

Варвара не знала, как получше приветить Настю. Чем накормить, куда усадить... Потом мягко постелила ей на печи, хорошо прикрыла.

После долгих лютых ночей Настя легла сегодня в тепле. Но была словно в каком-то дурмане. Не могла заснуть. Вот как будто и жарища на печи, а её всё время кидает в дрожь, прохватывает ознобом, лихорадит...

Потом забылась в тяжёлом сне.

И приснилось ей, будто она на сцене. Будто она — Семира. Алого атласа на ней сарафан, а тяжёлая коса, перевитая лентами, лежит на груди. А рядом — Фёдор Григорьевич. Нет, не он... Брат её — Оскольд. И говорит ей: «Забудь все горести, которые прошли...» Это он ей такие слова говорил в трагедии. В последнем акте, кажется... А потом занавес падает, а она не знает, что ей делать? Куда деваться от стыда и счастья...

И бежит она куда-то... Незнамо куда. А из зала — «Семира! Семира!»

Нет, не так: Настя, Настя...

— Настя, Настя! — слышится рядом тревожный шёпот.

Настя хочет открыть глаза и не может. Тяжёлые веки лишь разомкнулись и снова смежились. Не в силах она преодолеть свой сон.

А рядом ещё настойчивее, тревожнее:

— Проснись же... Ох, Настя, проснись!

И вдруг как-то сразу очнулась. Узнала: Фленушка склонилась к ней. В темноте, еле видное, её лицо. У самых глаз — её глаза.

— Фленушка, — шепчет Настя и хочет протянуть руку, чтобы обнять её, — пришла, моя голубушка...

Но Фленушка точно не слышит. Трясёт её за плечо. Уже не шепчет. А громко говорит. Насте кажется, что голос её теперь на всю избу слышный.

— Они уезжают... Да проснись же! Что мне с тобой делать? Уезжают они... И Фёдор Григорьевич, и все они.

Мгновенно Настя всё понимает. Не умом, а сердцем. И сон как-то сразу слетает с её глаз. Мысли собрались, стали ясными.

Села. Чуть шевельнув губами, спросила:

— Далеко едут?

— Царица гонца за ними прислала...

И это Настя поняла: раз царица позвала, значит, далеко и, может, навсегда.

Больше ни о чём допытываться не стала. А давешней слабости уже нет. Наоборот, сила какая-то появилась. Надела принесённую Фленушкой шубейку. Повязалась платком и кинулась вон из людской.

Но тотчас воротилась обратно. Обняла Фленушку:

— Спасибо, подруженька...

И теперь, уже не оглядываясь, выбежала во двор. И дальше — за ворота. И ещё дальше к тому, к его дому, на Пробойную улицу...

А небо посветлело. Занималась поздняя зимняя заря. Звёзды стали гаснуть...

Настя бежала самой ближней дорогой. В голове одно — лишь бы поспеть! Застать, увидеть...

Навстречу ей, из сумерек, вдруг серой громадой выступила Ильинская церковь. Значит, теперь уже скоро! Сколько раз огибала она эту церковь, чтобы завернуть потом за угол, к знакомому дому.

И кожевенный амбар — вот он! Ходила сюда. Смотрела, где здесь Фёдор Григорьевич начал первые свои представления.

На углу повернула... и остановилась.

Сердце забилось часто и тревожно. Пробойная улица была пуста. Вся — из конца в конец. Никого. Ни единой души. Только собаки лают в подворотнях.

Но из-под ставен волковского дома виден свет. Настя кинулась к воротам. Застучала двумя руками. Крикнула:

— Фёдор Григорьевич! Это я... Настя...

Никто не ответил.

Снова принялась стучать. И наконец услыхала:

— Да уехал же... Только, только проводили...

И Настя увидела: по снегу тянется свежий санный след. Голос из-за ворот ей ещё что-то говорил. Но она не стала больше слушать.

Побежала к Волге.