Повесть о Левинэ — страница 10 из 15

Я был бы очень благодарен вам, если б вы оказали любезность подарить мне свой автограф.

Это был либеральный, немножко сентиментальный человек. Он очень высоко расценивал этот свой поступок, даже опасный, пожалуй, с точки зрения служебной.

Но он гордился своим смелым свободомыслием и заранее восхищался как коллекционер,—его собрание обогатится предсмертными жалобными строками интереснейшего преступника. Наверное, это будет мольба о жизни, слова предсмертной тоски, что-нибудь лирическое, хватающее за душу... Он будет показывать эту драгоценную запись интимным друзьям, женщинам... И он нежно улыбался, пока Левинэ заполнял страничку.

— Благодарю вас,— промолвил он, принимая альбом.

Но с лица его тотчас же слетела улыбка. Эту запись никому нельзя будет показывать. Самое лучшее — вырвать, сжечь этот листок! Левинэ написал только одну фразу: «Я желаю вам заниматься более достойной профессией». Какая наглость!

Элегантный чиновник удалился в полном возмущении.

Очередное дежурство держал тот же худощавый солдат. Выпустив чиновника, он вдруг сказал:

— А мы про вас другое знали. Нам говорили — вы хотите всех нас убить.

Это был медленно думающий парень, из тех баварских крестьян, что способны часами сосать свои трубки, расставляя слова во времени, как верстовые столбы.

Прошли еще часы, прежде чем он, вновь появившись в следующее свое дежурство на пороге, сообщил:

— Я хозяину работал хорошо. А он у меня и корову взял, и лошадь взял, и землю. Вот тут теперь получаю плату.

Новая деятельность, новая работа нашлась для Левинэ и в тюрьме. Она побеждала боль поражений и разлук.

8

Беззвучно и пустынно раннее утро Мюнхена. Пелена ночной тени не снята еще издалека идущим солнцем. Только безмерные просторы Терезина луга, не захваченные камнем домов, открыты самым первым лучам, как недавно открыты были они толпам людей, полных надежд и песен. Но толпы сгинули, и редкая нога примнет теперь зелень трав Терезина луга.

Бормотание и лень владеют медленно просыпающимся городом, и чуть слышная жизнь дружит еще с плеском Изара и колыханием листвы. Жизнь приглушена и в низине Мариа-Хильф-плаца. Но сон прогнан отсюда давно. Воинская охрана оцепляет здание суда, и негромко звучат слова команды, сух стук прикладов о землю, и настороженна перекличка солдат. Пулемет грозится у входа. Ручные гранаты готовы в помощь пуле,— они грохотом разрушат безмолвие, в клочья разрывая всякого, кто ринется к зданию, и тогда просторная площадь ответит глухим эхо и сверкнут отсветом темные пролеты церкви, спящей против здания суда.

Солнце прогоняет сумрак, как люди — тишину. Все явственней вырезываются в паутине сникающих теней фигуры испытанных воинов, которым назначено сегодня сторожить последние часы Евгения Левинэ. И лейтенант фон Лерхенфельд шагает вдоль тротуара, проверяя посты, поджидая гостей.

Гости являлись спозаранку. Их было немного — строгий отбор беспощадно отклонял просьбы и ходатайства. Маленькое зальце, в которое все равно не упихнуть всех желающих, еще более ограничивало круг зрителей.

Вынимались и показывались пропуска. Зал наполнялся шумом жизни.

Здесь преобладали полицейские и военные мундиры. Господство гостей в мундирах подтягивало и штатских, заставляя их держаться прямее, жестче, мужественней. Немногочисленное общество рассаживалось по скамьям, тихо перекликаясь и переговариваясь.

Журналист, которого друзья называли обычно просто «товарищ Фриц», в напряжении хмурил брови, стараясь видом серьезным и деловым скрыть трепет, забирающий тело до озноба и дрожи. Корреспондентский билет проложил ему путь сюда, и теперь, казалось ему, он попал в самую пасть зверя. Захлопнется пасть — и пропал товарищ Фриц! Для такого человека, как он, нужно мужество, чтобы явиться сюда, он был уверен в этом и гордился своим мужеством, осторожно оглядывая зал и всех сидящих в нем.

Эльза добилась через мужа и Лерхенфельда пропуска ради профессора Пфальца. Ее поразило сообщение, что профессор Пфальц помог Левинэ скрыться. Лично она не знала профессора, но ее мать до самой смерти вспоминала о нем, хотя они со студенческих лет не встречались больше,— они вместе обучались в университете. Мать Эльзы ревниво следила за карьерой бедного студента и, узнав однажды, что профессура вполне обеспечила его, вздохнула грустно:

— Ах, если б это случилось тогда!..

И вот этот самый Пфальц, в уважении к которому воспитывала мать, оказался спасителем убийцы. Как это могло произойти?

Господин Швабе объяснял Эльзе:

— Профессор Пфальц втянут обманом. Его уверили, что Левинэ не отвечает за бесчинства большевиков. Он знал этого негодяя студентом и не мог представить себе, на что способен этот культурный человек. Он очень удручен. Я уже справлялся, говорил о нем, и я спокоен за его судьбу. Он виноват в излишнем мягкосердечии, а кто из нас не мягкосердечен и не может быть обманут каким-нибудь мошенником?

Господин Швабе уже не так размахивал руками, как в первые дни победы, не так громогласно радовался каждому знакомому лицу. Он возвращал себе былую солидность и значительность в поведении. Его вновь вздымало богатствами хмеля, акций, земель и вернувшейся уверенностью в сохранности этих богатств. В министерствах к его слову прислушивались. Он возвращал и свою власть над женой. Он уже резко обрывал ее попытки вмешиваться, как привыкла она за последнее время, в дела политические. Довольно! Политика — дело мужчин, а не женщин!

Капитан Мухтаров теперь и думать не смел посмеиваться над господином Швабе. Воскресла громадная дистанция в общественном положении обоих. Но капитан допускался все же на всякий случай в дом Швабе, тем более что он стал интересен и как экзотика. Его очень удивило, что за пьяный визит его не только не выгнали из дома, но, напротив, принялись успокаивать, а Эльза даже незаметно для других пожала ему пальцы. Он даже отрезвел сразу тогда. Европа! К его выходке отнеслись, наверное, как к тайнам и надрывам славянской души. Он решил научиться теперь владеть этими надрывами как средством. Он не терял надежды так или иначе завоевать Европу. Почтительно, издали поклонившись господину Швабе и Эльзе, он, абсолютно сегодня трезвый, сел в отдалении от них. Он вырабатывал свою манеру поведения — сочетание европейской внешности со славянскими взрывами души. Это может иметь успех.

Закрытый автомобиль примчал Левинэ к зданию суда.

Шевеление и шорох всколыхнули зал, когда ввели подсудимых.

Цепи были уже сняты с истощенного тела Левинэ. Его осунувшееся лицо вновь обросло черной бородой.

— Суд идет!

Седобородый председатель в сопровождении двух заседателей и трех офицеров вошел шагом торжественным и важным. Черная мантия и круглая шапочка, открывавшая седину висков, отделяли его, как некоего жреца, от обычно одетых, с почтением взиравших на него зрителей.

Процесс начался так, как следует по закону — установлением личности подсудимых.

Прокурор Ган был одет элегантно, даже нечто вызывающее было в его лимонной, с искрой, паре, как и во всей его повадке. Молодой, выбритый так, что, казалось, на щеках его никогда и не росли волосы, он сидел в позе свободной и в то же время четкой, как на параде. Движения его тела, когда он откидывался или чуть наклонялся к столу, делая пометки на листках, были красивы и точны, в них чувствовалась крепкая мускулатура здорового, любящего спорт мужчины. Он заменил прежде назначенного прокурора, показавшегося не энергичным и даже слабонервным, и всем своим видом сразу же вызвал теперь доверие присутствующих. Прокурор держался так уверенно, словно нашел замечательный и убийственный ход в сложной комбинации и уже точно знал, что противник обречен на проигрыш.

Ход был действительно найден, и прокурор был уверен, что речь его, как пуля, в самое сердце поразит этого бледного, исхудалого человека с бешеным сверканием в глазах.

Прокурор искренно ненавидел обвиняемого. И теперь каждым словом Левинэ злоба нарастала в нем. Сейчас противник храбр. Он делает свою жизнь еще революционнее, чем она была на самом деле. Он свою жизнь превращает в средство для агитации даже тут, один против всех собравшихся. Он — опытный и наглый агитатор. Но он не знает еще, как и чем он будет сражен, замучен, опозорен перед его же соратниками и убит. Пусть кое-кто из свидетелей (кстати, их надо взять на заметку) лепечет доброте Левинэ, о том, что из жалости и доброты он стал революционером. В этих показаниях — еще инерция советской республики, да и правительство называет себя все-таки социалистическим. Если это не тайные преступники, то слюнтяи, как профессор Пфальц. На этом Пфальце и художнике можно показать свою объективность, свою гуманность — черт с ними, за них уже хлопочут уважаемые господа! Это безвредные, на всю жизнь наученные люди, их можно счесть невиновными, это даже выгодно... Но к этому негодяю, желающему опрокинуть все, на чем держатся жизнь и счастье порядочных людей,— к нему никакого милосердия!

Еще возбужденней и напряженней стало к вечернему заседанию. Спокойный и ясный голос Левинэ не встречал должного сопротивления. Свидетели путались, сбивались и говорили не то, что всеми своими вопросами требовали судьи.

Уже один из защитников — не граф, а другой — осмелился внести предложение о вызове в качестве свидетеля военного министра Шнеппенгорста. Проскочил даже намек на то, что Шнеппенгорст, в сущности, тоже являлся организатором советской республики и, следовательно, государственным изменником.

Шнеппенгорст — государственный изменник? Но всем здесь присутствующим известна, понятна, ясна патриотическая роль Шнеппенгорста! Он хотел предотвратить несчастье. Есть заказ на советскую республику? Пожалуйста! Получайте! Но мы насильно спасем вас! Мы покажем вам, что за чепуха вся эта затея, и вернем из Бамберга законное правительство: мы — социалисты, но прежде всего мы — баварцы, мы — немцы, черт возьми! Заказ на спасение Баварии может быть выполнен только социал-демократией! В этом был умный, одобренный правительством план Шнеппенгорста, и, если б не путч коммунистов, этот план был бы выполнен без лишних задержек-