Товарищ Фриц молчал в недоумении и тревоге. Он отклонялся от слесаря, и тело его бессознательно приподымалось со стула.
— Товарищ Биллиг,— проговорил он наконец,— но пацифизм...
— Рвать с вами надо было до конца! — тихо рявкнул Биллиг.— Гнать вас отовсюду, где вы засели,— из армии, из советов, рвать с вами до конца должен был Левинэ! Вот где слаба была партия! Гнать! Теперь я все понимаю! Трус? Не скрылся бы он — мы сами заставили бы его скрыться! У нас умных людей мало. Мы бросаться ими не позволим. А вас — слишком много. Гнать! Я много думал! Не для вас я теперь товарищ Биллиг. Гнать вас надо! Гнать.
Он сорвался со стула и со всей силы грохнул кружкой по столу. Фуражка слетела с его головы.
— Гнать! — рычал он, безумея от ярости и приступая к товарищу Фрицу. Он не выпускал из зажатых в кулак пальцев ручку от вдребезги разбившейся кружки. — Гнать к черту! К черту! К черту предателей! Изменников! Негодяев!
Немногочисленные посетители оглядывались, вставали. Из-за стойки вышел кельнер и двинулся к драчунам.
Товарищ Фриц побледнел так, что даже губы его стали белы.
— Гнать! — во весь голос, почти в беспамятстве выкрикнул Биллиг и бросился на Фрица, замахнувшись ручкой кружки.
И тут товарищ Фриц ринулся к двери.
Он пробежал почти два квартала и только тогда остановился, чтобы передохнуть.
Ему казалось, что сейчас, немедленно надо что-то сделать, исправить, объяснить. Надо двигаться, бегать, кричать... Надо предпринять что-то! Что? Спасти Левинэ! Устроить побег! Убить прокурора! Выстрелить в прокурора во время процесса и погибнуть!
Ноги сами несли его в редакцию.
Он влетел горячий, как после боя, возбужденный и еще более красивый в своем возбуждении, чем обычно. Белокурые завитки волос были спутаны на голове.
— Надо спасти Левинэ! — закричал он.— Левинэ — не трус! Это клевета! Клевета! Мы все это знаем! Надо спасти Левинэ!
Он захлебывался, и слезы заливали ему глаза.
— Надо телеграмму Гофману, Шейдеману, Эберту! Они должны понять! Они тоже социалисты! От имени партии! Его расстреляют! Завтра приговор!
Он задохнулся. В горле его клокотало.
— Спасти Левинэ! — вновь закричал он.— Требовать! Левинэ расстреляют! Расстреляют! Я не предатель! Я не изменник! Пусть меня расстреляют вместе с ним!..
Он упал на стул. Он был в истерике.
Свет и тепло летнего солнечного дня шли в наглухо запертые окна. Становилось душно от дыхания людей, стеснившихся под своды маленького зала суда. Запахи духов и одеколона побеждались человечьим потом, и белоснежными платками отирались шеи, щеки, лбы. Господин Швабе уже разрешил себе скинуть пиджак, и кое-кто последовал его примеру. Зал запестрел синими, сиреневыми, белыми сорочками. Меньше всех стеснялись журналисты — они расстегивали и снимали воротнички, засучивали рукава, одергивали под мышками рубашки. Жарко. Но никто не уходил — предстояло последнее слово обвиняемого.
Председателю в черной его мантии приходилось хуже всех. Мучительно хотелось ему под душ. Душ взбодрит его старое тело. В чистом белье он усядется в глубокое свое кресло в столовой, и жена поставит перед ним большую кружку пива. Но для этого надо выполнить до конца свой сегодняшний долг. Исполнение обязанностей судьи доставляло председателю большое моральное удовлетворение, и сознание пользы, которую он приносил обществу, придавало особую приятность заслуженному отдыху в семейном кругу. Но время отдыха еще не пришло, и он с достоинством, приличествующим его сану, терпел жару и только изредка поправлял шапочку на седой своей голове.
Левинэ сидел в позе свободной и спокойной, прислушиваясь к тому, что говорил адвокат. Слишком долго извинялся тот и объяснял свою позицию. Он отгораживался от убеждений подзащитного, не хуже прокурора ужасался положению в стране — и все-таки защищал. Странный все же граф! Наверное, многие уже не подают ему руки, отворачиваются от него. Он настаивает на законе — безнадежное дело! В одиночестве, размышляя о жизни и беззакониях, он, наверное, может даже заплакать. Сентиментален, кажется.
Граф наконец принялся доказывать всей жизнью подзащитного, всем поведением его на суде, что тот не бесчестен, не трус. Его доказательства безупречны, но он все равно ничего не добьется, этот фанатик законности!
Бесчестный трус! Не постыдится ли тебя сын, когда ему расскажут, что отец бежал, бросив товарищей? Где протокол? Где товарищи, приказавшие скрыться? Может быть, все погибли, не осталось и следов этого решения, и твоя честь, честь профессионального революционера, оказалась, может быть, в полной власти врагов? В плену — большее, чем жизнь, в плену — честь! Что, если клевета победит правду на вечные времена? Что, если случится самое страшное, что только может случиться,— осудят товарищи, осудит справедливость будущего?
Потребовалось еще больше мужества, чем предполагал Левинэ. Он молчал вчера. Он только в упор глядел на прокурора. Он спокойно выдержал клевету. Но он не ожидал ее.
Он мучился желанием разделить участь товарищей, но партия приказала ему скрыться, и он поборол себя. И вот, его победой над собой, над возвратом извилистых и неверных путей прошлого, его хотят теперь опозорить как труса и предателя. Какой вздор! Суд пролетариата отвергнет клевету и без его показаний. Партия сыщет правду и опрокинет ложь. Прокурор — просто глуп и жалок. Но надо быть готовым к тому, что и для какой-то части рабочих Мюнхена не сразу раскроется ложь утверждений прокурора. Надо предвидеть, что стачки не будет еще и потому, что рабочий класс разгромлен сейчас — рабочие бессильны сейчас мощным протестом вырвать его из плена!
А граф заклинал:
— Во имя правосудия, во имя человечности, во имя нашего народа, который никогда не одобрит такого приговора, во имя всего, что действительно свято, в особенности во имя долга вашего, вашей присяги, обязанности вашей судить справедливо и только по закону, я торжественно прошу вас: не приговаривайте этого человека к смерти, не делайте этого, он не должен быть казнен, он должен быть оставлен в живых, потому что если тело его будет умерщвлено, то идеи его посеют семена мести! Так всегда бывает, что насилие над идеей ведет к тому, тобы укрепить идею!
Граф уже не казался загадочным, как сундук двойным дном. Он был открыт сейчас весь. Он выкладывал затаенные мысли и надежды. Надо покончить с делением народа на партии! Надо предоставить каждому право защищать свои идеи, а не разбивать в ярости черепа друг другу. Объединение вокруг великой задачи спасения и умиротворения Баварии — неужели неосуществимо оно в добром баварском народе?
— Наш народ,— восклицал он,— никогда не выйдет из ужасного, разорванного своего состояния, никогда не бъединится, если мы не убедим оставить взаимную ненависть и с открытым сердцем сойтись вместе, если мы не перестанем думать, что каждый наш политический противник — подлец. Доктор Левинэ — не плохой человек, он не бесчестный человек, он предан своим политическим убеждениям, готов умереть за свои идеи. Но он не должен умереть!
Эта речь была самой лучшей, самой искренней речью графа за всю его практику. Ему казалось, что произносит он ее над пропастью, куда беззаконные страсти влекут баварский народ. Он постичь не мог, как не видят другие, что пора опомниться, прекратить взаимную резню. Спасение — в законе!
Граф опустился на свое место, взволнованный и разгоряченный, как никогда.
Когда председатель предоставил слово Левинэ, каждый в зале шевельнулся, стараясь сесть удобнее, многие нагнулись, выставляя вперед ухо, чтобы слышать лучше.
Левинэ пренебрежительно отмахнулся от защиты самом начале речи.
— Я не жду от вас смягчения наказания,— заявил он.— Если бы я добивался этого, то я должен был бы, собственно, молчать, потому что мои защитники, которые политически и просто как люди гораздо ближе вам, чем я, могли бы защитить меня гораздо лучше...
Жаркий зал, насыщенный любопытством и ненавистью, наполнялся звуками его голоса. Но напор его мыслей и чувств был чужд каждому из здесь сидящих.
Левинэ никогда не говорил высокопарно. Он и сейчас отвергал всякие завитушки и украшения стиля, стараясь выражаться как можно проще и понятнее, словно надеялся пропагандировать даже и эту аудиторию.
Председатель привык к последним словам подсудимых. Обычно это были попытки оправдаться или просто мольбы о пощаде. В этой речи и то, и другое отсутствовало. Это несколько удивляло старого председателя, и он старался уловить цель такого поведения. Предположить, что этот человек не боится смертного приговора, он никак не мог,— каждому человеку свойственно защищать, все равно каким способом, свою жизнь.
Получалось так, что подсудимый, которому грозит смертная казнь, не защищается, а защищает. Он защищает советскую республику, диктатуру пролетариата, мюнхенских рабочих, он цитирует пункты партийной своей программы, он — один против всех — не обнаруживает ни растерянности, ни страха. Почему? Может быть, прокурор не прав, и подсудимый всерьез верит в справедливость и правильность этих безумных и губительных идей? Тогда он не подлежит смертной казни. Но возмущение общества требует его смерти. Общество хочет возмездия за неслыханные потрясения, хочет охраны своей жизни, и председатель был вполне солидарен с обществом в этих его справедливых чувствах. Неужели же подсудимый всерьез убежден, как он уверяет сейчас, в исторической неизбежности крушения того общества, которое надело на председателя эту торжественную и жаркую черную тогу? Он открыто и хладнокровно заявляет себя врагом этого общества! Он от этого не становится менее опасным, но получается так, что казнить его все-таки по закону нельзя. Неужели прокурор не прав?
И тут председатель обратил внимание на то, что подсудимый всячески обходит обвинение прокурора в трусости — главное обвинение, которое, в сущности, и влечет за собой смертную казнь. Это неспроста. Тут таится какая-то хитрость.
В мозгу председателя сверкнула и обрадовала внезапная догадка. А что, если все мужество поведения Левинэ — показное? Что, если оно только для того, чтобы продемонстрировать свою убежденность, свою честность и этой демонстрацией опровергнуть обвинение прокурора? Бесспорно, так! Как это ни странно, но, при данной ситуации, чем резче выражает он свою преданность идеям революции, тем ему сейчас выгоднее, тем вернее подпадает он под действие слишком мягкого закона. Вот в чем его хитрость! Таким путем он пытается доказать, что он не бесчестен, и надеется спасти свою жизнь. Но опыт председателя спасет общество от этого обмана. Подсудимый будет разоблачен. Факт трусливого бегства все равно остается н