Левинэ открыл глаза в мрак ночной камеры.
В камере — тише, могильнее, чем во сне. И нельзя убежать от мыслей. Невозможно остановить работу мозга.
Если закрыть глаза, то вновь под ресницами оживает мрак и путаются причудливые образы. И опять покатилась голова и поплыло вдаль тело. Но сердце напряглось так, что не выдержать больше. И вновь Левинэ разбудил себя, очнулся, побеждая оцепенение.
Путь кончается. Никаких больше поворотов впереди. Два-три дня быстрого шага — и конец, последняя стена. Он, Левинэ, выпрямится у стены, и на возглас его в честь мировой революции ответит залп винтовок.
Es geht am End', es ist kein Zweifel...
Сын, наверное, уже во весь рост встанет в будущем, и добрым словом должен он помянуть отца, жизнью своей заплатившего за это не ему предназначенное счастье. Оглядываясь назад, сын, может быть, найдет черты средневековья и в отце, он увидит, может быть, что и отец не выбрался целиком из этих дебрей, но имя отца не должно быть позорным именем для сына.
Он сейчас ничего не понимает, этот мальчуган. Он, может быть, и не узнал бы отца при встрече. Вот уж несколько месяцев, как они в разлуке. Увидев отца, сынишка посмотрел бы исподлобья и, подняв ручки, попросился бы к маме, как всегда при чужих. Может быть, заплакал бы, протестуя, если б отец захотел взять его на руки...
Под всеми этими ощущениями наплывала волна мыслей и чувств, знакомый напор, усиленный клеветой прокурора. Образ сына, образ будущего колыхался, туманился, мутился отравой клеветы. Бесчестный трус! Отыскана ли будет правда? Не затеряется ли?.. И тогда началась окончательная шлифовка последней речи.
Уже утро. Вся сила сопротивления и спокойной иронии возвращена. Прекрасно! В Полесье он, Левинэ, сам себя излечил от болезни глаз, рожденной скитаниями в болотах. Он говорил себе тогда: «Эти листья — зеленые, а не синие, они — зеленые, что бы ни видели глаза...» И глаза увидели правду... Земля все-таки вертится, и вся власть средневековья не победила этого факта. А то, что его, Левинэ, волнует клевета прокурора,— вполне простительно, потому что он сейчас очень одинок, он изолирован, отрезан от друзей, он в постоянном напряжении, он в полной власти врагов, ненависть которых известна ему до дна, и еще потому, что никаких иллюзий, никаких утешений не рождает его слишком много понимающий и беспощадный мозг...
Эту беседу с самим собой прервал скрип отворяемой двери...
И вот уже последняя его речь — позади. Он сказал свое последнее слово, победив даже иные ненавистью забронированные сердца. Он ощущал некоторую даже восторженность у кое-кого из здесь присутствующих. Он на миг подумал даже, что ему удалось бесповоротно скомпрометировать суд, что уже не осмелится суд приговорить его к смерти.
— Жизнь будет, бесспорно, сохранена вам,— сказал ему граф, когда суд удалился на совещание.
Граф сейчас был прямо влюблен в Левинэ,— этот человек, сам того не подозревая, всем своим поведением спасал закон! Его не расстреляют. Его сошлют, как полагается по закону, в каторжные работы. Ну, против каторжных работ ничего не возразишь. Таков закон, нет? Отворялись окна и двери. Публика, оставляя на местах своих, чтоб не утерять их, блокноты и газеты, теснилась в коридор — курить, обсуждать, делиться впечатлениями. Некоторые останавливались вблизи Левинэ, поглядывая на него с интересом и сочувствием. Но Левинэ уже понимал, что ненависть, отвергнув клевету прокурора, возьмет свое и восхищение сенсационным поведением подсудимого уступит прежнему выражению отчужденности. Но все-таки останется след и от этой речи. В ней не только опрокинута клевета прокурора, в ней показан образ революционера, образ советской республики! Подошла мать. Она присутствовала на процессе оба дня. Она держалась, как всегда, чопорно и высокомерно, ничем не выдавая своих чувств.
— Ты очень устал,— сказала она,—тебе необходим отдых. Как ты исхудал!
В этих словах Левинэ услышал уверенность в том, чтo он останется жив. Бесспорно, она уже мечтает о том, как увезет его в свою гейдельбергскую виллу.
Товарищ Фриц одиноко бродил вдоль стены. Губы его двигались, шепча невнятно. Лицо его осунулось, и синие полосы легли под глазами. Встреча с Биллигом жила в его сознании, и никак не удавалось забыть о ней. Но Биллиг убедится в своей неправоте. Левинэ будет спасен. На случай смертного приговора готовы к отправке телеграммы с ходатайством о помиловании — Гофману, Шейдеману, Эберту. Партия независимых, несмотря на все разногласия, весь свой авторитет отдает на дело спасения Левинэ. И Биллиг убедится в том, что такое социалистическое правительство Германии! Левинэ будет спасен теми, кого он опять оскорблял в своей речи!
— Прочь! Прочь! — приказывал лейтенант фон Лерхенфельд тем, кто пытался заговорить с подсудимым
Только адвоката и Розалью Владимировну он допускал к Левинэ.
Слишком долго длилось совещание суда. Публика возвращалась в зал, рассаживалась. Господин Швабе успокаивал Эльзу:
— Профессор Пфальц будет оправдан. Сам прокурор отказался обвинять его...
Граф страдал за Левинэ — как долго, как мучительно это ожидание приговора!
Левинэ сидел с газетой в руках. Но он не читал. Он думал. Почему тот караульный солдат, тот крестьянский парень, пришелец из нищеты полей и лесов, оказался тюремщиком, а не другом? Почему не удалось сделать таких вот парней живой опорой рабочему, революции? Почему жило в сознании недоверие к лачугам и хижинам крестьян? Здесь, может быть, таится нечто гораздо больней клеветы прокурора... Неужели поздно уже додумать эту боль до конца? «Мы, коммунисты, все — мертвецы в отпуску»... Эта фраза была вполне, может быть, уместна тут, на суде, но все же откуда прорывается подчас такая почти безнадежность, обреченность? Не она ведь руководила его жизнью, его поступками!.. Но где этот парень? Он уже почти распропагандирован. Утром он был тут, в охране. И Левинэ поднялся, шагнул к солдатам... Он был полон желания довершить начатое...
Но тут тишина вошла в зал вместе с судьями.
Медленно, во главе с седобородым председателем, вступили они в зал из совещательной комнаты.
Председатель начал читать приговор...
...Товарищ Фриц ринулся к выходу — телеграммы! Телеграммы! Срочно! Весьма срочно!
Вслед ему, подгоняя, ударил ответный возглас Левинэ:
— Да здравствует мировая революция!
Товарищ Фриц мчался в редакцию.
Если б Гофман был в Мюнхене! Но как раз на дни суда глава правительства уехал на отдых в Швейцарию. Он устал, он имеет право на отдых, спора нет,— но какой ужас! Он, единственный во всей Баварии, может задержать, отменить приговор. Успеет ли он ответить?
— Это беззаконие,— шептал граф своему коллеге, сидевшему рядом, и разводил руками в смятении. — Это огромное несчастье. Это нарушение закона!
Приговор прочитан. Это значит — все валится в пропасть, все летит к черту, жизнь людей предоставлена произволу! У графа кружилась голова. Он боялся взглянуть на Левинэ. Выходит так, что тот оказался прав в своих утверждениях. Он находил в себе такую нежность к Левинэ, какой не должен испытывать баварский адвокат.
— Это противозаконно,— повторял он, спасаясь от этого опасного сочувствия.
Он был сейчас похож на жалкого, загнанного, растерянного медведя, одиноко стремящегося спасти свою шкуру. Но медведь осужден в Европе на вымирание, на истребление.
Эльза шла к профессору Пфальцу, освобожденному уже из-под стражи. Пфальц глядел на нее пустыми глазами. Цветистый луг! Любовь! Куда приткнуться жалости и милосердию в этом обезумевшем мире?.. Приговор был ясен:
«...Все мероприятия, предпринятые Евгением Левинэ имели своей конечной целью преобразование всего правового и экономического строя и создание коммунистического государства. Левинэ сам категорически заявил, что берет на себя полную ответственность за все эти действия, которые представляют собой преступление, именуемое государственной изменой. Левинэ был чужеземцем, вторгшимся в Баварию, государственно-правовые отношения которой его ни в какой мере не касались. Oн преследовал свои цели, совершенно не считаясь с благом населения в целом, хотя он знал, что стране настоятельно необходим внутренний мир. При своей высокой умственной одаренности он отлично сознавал все последствия своих действий. Когда человек так играет судьбой целого народа, то можно с уверенностью сказать, что его действия проистекают из бесчестного образа мыслей. На этом основании обвиняемому отказано в признании смягчающих вину обстоятельств. Суд, напротив того, считает строжайшее наказание необходимым актом правосудия. Принимая во внимание все вышеизложенное, согласно ст. 3 закона о военном положении, суд приговаривает обвиняемого к смерти».
Слово «трусость» не участвовало в приговоре. Оно было снято речью Левинэ.
Уже счастье рождается на земле. Еще недолго — и свет озарит все человечество. Но ему не дано дожить до этого. Жаль, приходится умирать на пороге. Но все же упасть удается головой вперед, в будущее!
— Да здравствует мировая революция! — воскликнул Левинэ.
Розалья Владимировна, не шелохнувшись, выслушала приговор сыну. Выражение высокомерия и строгости не изменило ей. Молчаливая, суровая, села она с дочерью в коляску, которая ждала ее у здания суда. Держась все так же прямо и уверенно, она взошла по лестнице гостиницы, отворила ключом дверь — и тут, в номере, кончилась выдержка.
Розалья Владимировна упала в кресло, потом вскочила и, держа кулаки у висков, заголосила, как в далекой юности:
— Его убьют! Убьют! Соня! Нашего Женю убьют! Я так и знала! Я нарочно тебя взяла, чтоб ты простилась... Почему ты не подошла к нему? Чего ты боишься? Он бы так не поступил! Он мстил за дедушку, за бабушку, за Минну, за Германа, за всю нашу нищую жизнь! И его убьют! Ты — бесчувственный человек! Как ты стала такой? Он бы иначе себя вел! Почему ты молчишь? Кричи! Плачь! Убивают нашего Женю!
Это было настолько неожиданно для всегда гордой и сдержанной матери, что Соня действительно заплакала.