Повесть о Левинэ — страница 7 из 15

В безмолвии последних движений крепла решимость.

Бежать!

Левинэ весь был устремлен в бегство.

Грохот тяжелых сапог нарушил тишину последних приготовлений.

Дверь отворилась, и первым в комнату вошел лейтенант фон Лерхенфельд с револьвером в руке.

— Вы арестованы, господин Левинэ-Ниссен,— сказал он.

Левинэ замер в неподвижности, как бы не понимая, что такое произошло. Он глядел на лейтенанта с некоторым даже недоумением, как на непостижимую помеху. Перевел взгляд на добровольцев, теснившихся в комнату, и, пожав плечами, ногой оттолкнул от себя чемодан. Лейтенант сделал два быстрых шага назад, словно чемодан был набит готовыми взорваться бомбами. Но чемодан, повалившись набок, не взорвался, и тогда добровольцы ринулись к Левинэ для немедленной расправы.

— Ни с места!

И офицер, угрожая револьвером, заставил их остановиться. Этот неожиданный поступок удивил Левинэ, и вместе с удивлением вернулось к нему полное сознание совершившегося факта. Арест! В последний момент, когда все готово к бегству, — арест!..

Толпа чувствовалась под окнами — столько солдат, подкатив на грузовиках, оцепило дом, что можно было подумать: тут усмиряют целую роту мятежников!

Опытные руки филеров уже рылись в чемодане.

Левинэ пристально следил за их движениями.

— Тут воров нету, — очень вежливо промолвил офицер.— У вас ничего не отберут без записи.

— Напротив, — отвечал Левинэ, усмехнувшись,— я не хочу, чтобы мне что-нибудь подбросили. Украсть — пусть крадут.

Его уже не удивляла вежливость офицера. Эта вежливость, так же как изобилие посланных для ареста солдат, бесспорно рождена неуверенностью и страхом победителей. Заводы, фабрики, железнодорожные мастерские — весь мир труда, рабства и нищеты, пусть побежденный, разгромленный сейчас, все равно устрашает победителей. Им приходится вести себя осторожно даже с ненавистным главарем восстаний, чтобы не взорвать неисчерпаемый резервуар революций неосмотрительным движением. И эта невидимая, но ощутимо присутствующая здесь сила, которой отдал себя Левинэ, внушала ему, как всегда, бодрость и уверенность.

В мужестве своем Левинэ не сомневался — много раз проверенное, оно было уже издавна знакомо ему. Спокойствие и ирония давались ему сейчас легко.

Итак, несмотря на страстное желание разделить участь товарищей, сделано было все, чтобы выполнить постановление партии — бежать. Но бежать не удалось. Поймали. Таков был итог последних дней.

Вновь — в который уже раз! — жилищем Левинэ стала тюрьма. Железная койка, грубо обрубленный стул, стол, окошко, одетое железной решеткой,— до чего это все знакомо! Но впервые в жизни ненависть и страх врага заковали его в цепи.

Если б не цепи, можно было бы подумать о бегстве. Неподвижный в тяжелых своих кандалах, Левинэ оглядывал камеру, внимательно изучая ее. Он сразу же отметил то особенное, что отличало ее от всех прежних камер: странно в ней то, что дверь почему-то оставлена приоткрытой. Зачем? Но это как-нибудь объяснится, надо терпеливо ждать...

Солдаты то и дело совались в камеру. Это постоянное шарканье и мелькающие рожи не давали покоя ни на миг.

Все это весьма подозрительно, потому что явно сделано не случайно, а преднамеренно!..

Но ладно! Просто надо быть готовым ко всему.

То и дело хотелось встать и по всегдашней привычке зашагать от стены к стене и обратно. Так легче думается и еще бодрей чувствуется. Но кандалы неумолимой тяжестью напоминали о плене, о поражении, о гибели товарищей. Наручники сжимали его, как горе, как мысль о жене, о сыне. Что будет с ними? Как переживет жена? Если б хоть недолго побыть с ней вдвоем, наедине!..

Он уже был бы мертв, если б офицер при аресте не сдержал добровольных убийц. Этот офицер вынужден был запретить им расправу, хотя сам готов был растерзать его. Игра! При аресте законность должна быть соблюдена, а дальше...

Поражение, разлука, плен — все соединялось в одну боль.

Страха не было.

Не страх, а боль.

— Schmerz empfind'ich, keine Furcht [Боль испытываю я, не страх (нем.).] ,— повторял он про себя, не спуская глаз с приоткрытой двери.

Интересно бы заглянуть в коридор — какой сюрприз готовится там?

Боль сегодняшних поражений — опыт и урок для будущих побед. Но боль все-таки есть. Она не покидает его ни на миг. Он полон ею!

— Schmerz empfind'ich, keine Furcht...

— Ага! В коридоре нарастает шум!

Сейчас обнаружится секрет гуманно приоткрытой двери. Европейская цивилизация любит в таких делах тайну. Тут, в застенке, дело пойдет без вежливости, без манишек и крахмальных воротничков.

Пьяное европейское варварство ворвалось в камеру.

Одиннадцать или двенадцать полицейских агентов в пиджаках, в форменных и полуформенных куртках, воодушевляя себя криками, кинулись к Левинэ.

Смерть!

Они остановились на миг, упершись взглядами в него, словно соображая, с какой стороны ловчей кинуться.

— Я — один, вас — много, — сказал Левинэ, в упор глядя на них немигающими глазами и чуть приподымаясь со стула.— Что ж...

И он усмехнулся прямо в лицо ближайшему агенту, низенькому сангвиническому человечку, уже подскочившему к нему.

— Нет! — истерически закричал тот и рванул на себе ворот. — Запрещаю! По закону!

И, растопырив руки и ноги, он встал перед Левинэ.

Левинэ вновь опустился на стул.

Агент был так мал ростом, что затылок его пришелся вровень с лицом сидящего Левинэ. На затылке кольцами вились каштановые волосы, на шее по самой середине багровел крупный чирей.

— Европа! — орал капитан Мухтаров.—Да пустите вы меня, сукины дети, бабы слабонервные!

Но его уже выталкивали.

Дверь камеры замкнулась на ключ.

6

Розалья Владимировна Левинэ давно не видалась с сыном. Было похоже, что сын сознательно избегает показываться в Гейдельберге именно потому, что там живет мать. Может быть, этот город отмечен даже особой нелюбовью сына. Сын, надежда Розальи Владимировны, давно уже стал ее несчастьем.

В детстве и юности Розалья Владимировна хорошо изучила унижения и грязь нищеты. Но уже в полутемной мансарде, в которой она ютилась вместе с родителями и сестрами, воображение предсказывало ей прекрасное будущее. Просыпаясь, она говорила иногда мечтательно:

— Эй, прислуга, подать мне мое зеленое платье!

Но пока что приходилось ей одеваться самой. А зеленое платье было ее единственным платьем.

Она жила в обойных лоскутьях и грошовых расчетах отца, но бедность еще не успела сломить ее, когда мечта исполнилась: дочь гродненского обойщика стала богатой барыней. Счастье явилось в образе господина Левинэ, того самого, портреты которого, овитые плющом и траурными лентами, во множестве повисли по стенам двенадцатикомнатной квартиры через три года после рождения сына. Господин Левинэ, прельщенный красотой гродненской мещанки, женился на ней и увез ее к себе в Петербург.

Розалья Владимировна приняла роскошь и богатство как должное, как естественное исполнение мечтаний. Но она навсегда благодарно полюбила своего благодетеля и после смерти его поклялась остаться верной его памяти и ни за кого больше не выходить замуж. Клятву свою она выполняла свято.

Страстно, как любимейшую мечту, она отвоевала наследство от наскочивших в азарте родственников Левинэ, а кстати отогнала и своих родных, чтобы не смущали детей воспоминаниями о былой бедности. Все эти тети Минны и дяди Германы не нужны детям. Они только вымаливают деньги да жалуются. Совсем другие гости создают благородную жизнь, — сам господин Вышнеградский посещает ее со своей супругой, а лицеисты уже волочатся за Соней.

Собственный выезд, целый штат прислуги, три гувернантки, даже специальный балетмейстер для обучения Сони и Жени танцам, — все это призвано было отгородить детей от всех печалей и несчастий жизни. Она защищала их детство со всей страстью, той страстью, которая покорила в свое время господина Левинэ. Пусть детство их будет безоблачным! И она была упряма и категорична в своих действиях, как будто только ей была известна тайна счастливой жизни.

Господин Левинэ был итальянским подданным, представителем финляндской хлопчатобумажной фабрики, жил постоянно в Петербурге, а с женой разговаривал обычно по-немецки. Эту путаницу стран и языков Розалья Владимировна объяснила детям кратко и точно: они — немцы, притом их отец происходит из очень аристократического рода. И она отдала сына в немецкую гимназию, возила его, чтоб был здоров, по лучшим курортам мира, — излюбленными ее странами стали Германия и Швейцария, — и уже четырнадцатилетним подростком перевела его в висбаденский пансион, в котором учились дети миллионеров. После этого, естественно, сын оказался не в петербургском, а в гейдельбергском университете.

Втайне она была недовольна только одним своим поступком: не надо было скрывать, что они — евреи. Пробралась-таки к детям какая-то из теть, и сын разоблачил ложь. Все-таки лучше было не лгать, потому что сын теперь стал оспаривать каждое ее слово, каждый шаг, словно совсем отказался верить матери. Он и раньше отличался упрямством — то дружит с какими-то дворовыми мальчишками, то вдруг требует, чтоб ездить не в первом классе, а в третьем, а однажды удрал с дачи в Заманиловке, так что еле его нашли. Он и раньше доводил ее до припадков злобы и отчаяния, а теперь стал совсем невыносим. Она покупает ему, она дает ему все самое лучшее! Что ему еще нужно? И в страстном стремлении своем обучить сына счастливой жизни Розалья Владимировна не раз била его. Но однажды он схватил ее за руки и крикнул:

— Если ты еще раз тронешь меня — я тоже тебя ударю!

Прямо какой-то бешеный ребенок! В дядю Германа пошел, что ли? Тот тоже был сумасшедший — носился со своим искусством, чего-то там рисовал, а в конце концов повесился. И всегда был нищим.

Этот сумасшедший сын чуть не полчаса держал ее за руки, пока она наконец не ослабела и не расплакалась. Тогда только отпустил.