Повесть о любви и тьме — страница 104 из 125

В темноте я не мог видеть его лица, но в голосе его прозвучала злая ирония, грустный сарказм.

– Убийцы? А чего ты ждешь от них? С их точки зрения, мы – пришельцы из космоса, которые приземлились, вторглись в их земли и отобрали немалую их часть. И, обещая осыпать их всяческими благодеяниями, излечить их от стригущего лишая и от трахомы, избавить от отсталости, неграмотности, мы исподволь загребли себе еще немало их земель. А ты как думал? Что они будут нам благодарны за это? Что встретят нас бубнами и тимпанами? Что с великим почтением вручат нам ключи от этой земли лишь потому, что наши праотцы когда-то жили здесь? Неудивительно, что они взялись за оружие. А теперь, когда мы нанесли им поражение и сотни тысяч из них живут в лагерях беженцев, – что теперь? Ты, может, ждешь от них, что возрадуются они вместе с нами?

Я был потрясен. Хоть я значительно отдалился от риторики движения Херут и семейства Клаузнеров, я все еще был конформистским продуктом сионизма. Эти ночные речи Эфраима меня напугали и рассердили, в те дни подобные мысли выглядели едва ли не предательством. От изумления и растерянности я выстрелил в Эфраима ядовитым вопросом:

– Если это так, то почему же ты топчешься здесь с оружием в руках? Почему бы тебе не покинуть Эрец-Исраэль? Либо возьми свое оружие и перейди на их сторону…

В темноте я услышал его грустную улыбку:

– На их сторону? На их стороне меня не ждут. Нигде в мире меня не ждут. В том-то все дело. Во всех странах хватает подобных мне. И только потому я здесь. Только потому я держу оружие в руках – чтобы меня не изгнали. Но убийцами арабов, лишившихся своих деревень, я называть не стану. Во всяком случае, не стану употреблять это слово по отношению к ним с такой легкостью. К нацистам – да. К Сталину – да. И ко всем, кто грабит не принадлежащие им земли.

– Но из твоих слов следует, что и мы здесь грабим земли, нам не принадлежащие? Но разве мы не жили здесь еще две тысячи лет тому назад? Разве не изгнали нас отсюда силой?

– Значит, так, – сказал Эфраим, – это очень просто: если не здесь, то где же она, наша земля, земля еврейского народа? В пучине морской? На луне? Или только еврейскому народу из всех народов мира не полагается даже маленького клочка родины?

– А что же мы отобрали у них?

– Ну, ты, вероятно, забыл, что они попытались в сорок восьмом всех нас уничтожить? Была война, и они, по сути, поставили вопрос так: или мы – или они. И мы победили и отобрали у них землю. Гордиться тут нечем! Но если бы они победили нас в сорок восьмом, то поводов для гордости было бы еще меньше: они бы не оставили в живых ни одного еврея. Посмотри, на их территории нет ни одного еврея. В этом все дело – поскольку в сорок восьмом мы отобрали у них то, что отобрали, то теперь и мы кое-чем обладаем. И поскольку у нас уже есть земля, то впредь нам нельзя отбирать у них еще. С этим покончено. В этом и разница между мной и твоим господином Бегиным: если в один прекрасный день мы отберем у арабов еще и еще, уже обладая землей, то это будет большой грех.

– А если сейчас тут объявятся федаины?

– Если объявятся, – вздохнул Эфраим, – то нам придется плюхнуться в грязь и стрелять. И мы очень-очень постараемся стрелять лучше и быстрее них. Но не потому что они – народ-убийца, а потому что и мы вправе иметь свою землю. Не только они. Я теперь из-за тебя чувствую себя чуть ли не Бен-Гурионом. Если позволишь, я сейчас зайду на ферму и выкурю сигарету, а ты уж тут смотри в оба.

53

Спустя лет восемь после того утра, когда Менахем Бегин рассмешил меня в зале “Эдисон”, и через несколько лет после того ночного разговора в кибуце я встретился с Давидом Бен-Гурионом. В те годы он возглавлял правительство Израиля и одновременно был министром обороны, но для многих он оставался прежде всего основателем государства, победителем в Войне за независимость и в Синайской кампании. Противники Бен-Гуриона ненавидели его, насмехались над культом, который все более и более создавался вокруг его личности, а его приверженцы видели в нем “отца нации”, а то и Мессию.

Сам же Бен-Гурион видел себя не только, а возможно, и не столько государственным деятелем, сколько мыслителем и духовным учителем. Он самостоятельно изучил древнегреческий, чтобы в подлиннике читать Платона, заглядывал и в Гегеля, и в Маркса, интересовался буддизмом и философскими учениями Востока, старался постичь взгляды Спинозы и даже считал себя его последователем.

Философ Исайя Берлин, человек острый как бритва, которого Бен-Гурион звал с собой всякий раз, когда отправлялся – даже будучи главой правительства – в книжные магазины Оксфорда, сказал мне однажды: “Бен-Гурион из кожи вон лез в своем стремлении выглядеть интеллектуалом. Это стремление проистекало из двух ошибок. Первая – Бен-Гурион ошибочно полагал, что Хаим Вейцман был интеллектуалом. Вторая – столь же ошибочно он видел интеллектуала в Зеэве Жаботинском”. Так безжалостно нанизал Исайя Берлин трех почтенных птиц на одну стрелу своего остроумия.

Время от времени Бен-Гурион публиковал статьи в субботнем приложении к газете “Давар” – на философские темы. В январе тысяча девятьсот шестьдесят первого вышла его статья, в которой он утверждал, что равенство между людьми невозможно – возможна лишь определенная мера соучастия.

Я, считавший себя к этому времени защитником моральных ценностей кибуца, отправил в редакцию “Давара” небольшую статью-ответ, в которой со всей возможной вежливостью, трепеща от избытка почтения, утверждал, что товарищ Бен-Гурион ошибается. Статью неожиданно для меня напечатали, и она вызвала сильное недовольство в моем кибуце. Кибуцников взбесила моя наглость: “Как ты вообще смеешь не соглашаться с Бен-Гурионом?”

Но через каких-то четыре дня “отец нации” спустился со своих высот и опубликовал в “Даваре” ответ на мой ответ. Это было длинное эссе, занявшее несколько колонок, в нем он защищал мнение “единственного в своем поколении” и опровергал возражения “иссопа, вырастающего из стены”.

И те же кибуцники, которые только что требовали отправить меня кое-куда на перевоспитание, теперь торопились поздравить меня, жали мне руку и хлопали по плечу: “Теперь твое будущее обеспечено. Ты теперь принадлежишь вечности! В один прекрасный день твое имя появится в индексе к полному собранию сочинений Бен-Гуриона! И название нашего кибуца будет упомянуто только благодаря тебе!”

* * *

Но то было только начало чудес.

Через пару дней поступило телефонное сообщение.

Не мне лично – в наших маленьких квартирках тогда не было телефонов, – а в секретариат кибуца. Белла П., одна из основательниц кибуца, сидевшая в конторе, возникла передо мной бледная и дрожащая, как лист бумаги, словно только что предстали перед ней в столпе огненном колесницы богов, и сообщила мне помертвевшими губами, что секретарша главы правительства и министра обороны просит меня прибыть завтра утром, ровно в половине седьмого, в канцелярию министра обороны в правительственном комплексе в Тель-Авиве для личной встречи с Бен-Гурионом.

Настала моя очередь мертвенно побледнеть.

Во-первых, я был в то время солдатом срочной службы, старшим сержантом Армии обороны Израиля, и несколько опасался, не нарушил ли я ненароком какое-либо уставное положение, вступив в идеологическую дискуссию на страницах прессы с Верховным главнокомандующим.

Во-вторых, кроме тяжелых кованых солдатских ботинок, не было у меня никакой обуви. Как предстану я перед главой правительства и министром обороны? В сандалиях?

В-третьих, я никак не мог успеть добраться до Тель-Авива к половине седьмого утра, ведь первый автобус из кибуца Хулда уходит в Тель-Авив только в семь и с трудом добирается в половине девятого до Центрального автовокзала.

Так что всю ту ночь я провел в безмолвной молитве о каком-нибудь несчастье: война, землетрясение, сердечный приступ, у меня ли, у него – это мне безразлично.

В половине пятого я в третий раз начистил свои армейские ботинки. Надел гражданские брюки цвета хаки, тщательно выглаженные, белую рубашку, свитер, короткую куртку. И вышел на шоссе. Чудом удалось поймать мне попутку и добраться до канцелярии министра обороны, располагавшейся не в чудовищном, опутанном антеннами здании самого министерства, а на его задах, в баварском фермерском домике. Это было деревенское строение, милое, идиллическое, под красной черепичной крышей. Два этажа утопали во вьющейся зелени. Домик этот построили еще в девятнадцатом веке трудолюбивые немцы из ордена тамплиеров, устроившие в песках к северу от города Яффо свою тихую обитель – сельскохозяйственную колонию, но изгнанные британцами с началом Второй мировой войны.

* * *

Вежливый секретарь проигнорировал и мою дрожь, и мой сдавленный голос. Он проинструктировал меня, сделав это в манере дружеской и почти заговорщицкой.

– Старик, – начал секретарь, назвав Бен-Гуриона ласковым, распространенным в народе прозвищем, которое тот получил, когда ему только исполнилось пятьдесят, – старик, ты понимаешь, как бы это сказать… в последнее время склонен несколько увлекаться философскими беседами. Но время его – ты, конечно, понимаешь, – время его дороже золота, он руководит едва ли не в одиночку всеми делами в стране, начиная от подготовки к войне и отношений с великими державами и кончая забастовкой почтальонов. Не сомневаюсь, что у тебя достанет такта покинуть кабинет минут через двадцать, чтобы нам удалось спасти его дневное расписание.

Во всем мире не было ничего, чего бы я желал больше: тактично покинуть кабинет через двадцать минут, а лучше прямо немедленно. Сей же миг. Сама мысль, что “всемогущий” собственной персоной за стеной, вот за этой серой дверью, и через мгновение я окажусь с ним наедине, эта мысль повергла меня в такой священный страх, что я был едва ли не в обмороке.

Так что секретарю не осталось, по-видимому, ничего другого, как легонько втолкнуть меня в святая святых.