Повесть о любви и тьме — страница 109 из 125

Но ведь то же самое происходило и в ином мире, полностью противоречащем разумным взглядам моего отца, – по той же логике развивались события в ночных рассказах мамы, где обитали черти и происходили чудеса, где древний старик предоставлял в своей избушке убежище еще более древнему старцу, где уживались зло, тайны, милосердие, где в ящике Пандоры после всех несчастий обнаруживалась и надежда, которая лежит на дне всякого отчаяния. Такой была и логика наполненных чудесами хасидских сказаний и притч, которые учительница Зелда начала открывать мне, а учитель из “Тахкемони” Мордехай Михаэли, неистощимый сказочник, продолжил с того места, где она остановилась.

Именно здесь, на “таинственном острове”, можно сказать, произошло в конце концов примирение между двумя противостоящими друг другу “окнами”, через которые открывался мне мир в начале моей жизни: рационально-оптимистическое “окно” отца и противостоящее ему “окно” мамы, за которым простирались печальные пейзажи, таящие в себе странное и сверхъестественное.

Правда, в конце “Таинственного острова” выясняется, что рука высшего провидения, которая вмешивалась и раз за разом спасала “сионистское предприятие” уцелевших после кораблекрушения, была на самом деле невидимой рукой капитана Немо. Но это не умалило в моих глазах той радости примирения, что доставила мне эта книга, – она сняла постоянное противоречие между моими детскими сионистскими восторгами и восторгами “готическими”, тоже совершенно детскими.

Словно папа и мама примирились друг с другом и жили наконец-то в полной гармонии. Правда, не здесь, в Иерусалиме, а на каком-то пустынном острове. Во всяком случае, они способны были примириться друг с другом.

* * *

Добрейший господин Маркус, который держал магазин новых и подержанных книг, а кроме того, библиотеку, где можно было брать книги (все это находилось на спуске улицы Иона, почти на углу улицы Геула), позволил мне менять книги каждый день. Иногда – даже два раза в день. Сначала он не верил, что я на самом деле прочел всю книгу, и устраивал мне экзамен всякий раз, когда я возвращал ему книгу через несколько часов после того, как взял в его библиотеке. Он задавал разные хитрые вопросы по ней. Постепенно его подозрительность сменилась удивлением, а удивление – почтительностью. Он полагал, что, обладая такой потрясающей памятью и такой способностью к быстрому чтению, со временем я смогу стать идеальным личным секретарем одного из великих лидеров. Кто знает, возможно, именно меня назначат на должность секретаря самого Бен-Гуриона? А посему решил господин Маркус, что стоит “вкладывать” в меня с дальним прицелом. Ибо сказано в Экклезиасте: “Пошли хлеб твой по водам, потому что по прошествии многих дней вновь найдешь его”. И кто знает? Вдруг ему когда-нибудь понадобится какая-нибудь лицензия? Либо смазать колеса издательского дела, которым он собирался заняться? И уж тут дружеские связи с личным секретарем одного из великих на вес золота!

Мою переполненную читательскую карточку господин Маркус показывал некоторым своим клиентам, словно гордясь плодами рук своих:

– Вы только вообразите! Книжный червь! Феномен! Ребенок, который за месяц проглатывает целые книжные полки!

Так получил я у господина Маркуса особое разрешение чувствовать себя в его библиотеке как у себя дома. Взять разом четыре книги, чтобы не голодать в два праздничных дня. Или полистать – со всей осторожностью! – новенькие томики, предназначенные для продажи, а не для выдачи читателям. И даже сунуть нос в романы, не совсем подходящие для моего возраста, в книги Уильяма Сомерсета Моэма, О. Генри, Стефана Цвейга и даже Ги де Мопассана.

Зимними днями я, бывало, бежал в темноте, под струями колючего дождя, под хлещущим ветром, чтобы успеть добраться до библиотеки господина Маркуса до шести вечера – до ее закрытия. Суровая зима стояла тогда в Иерусалиме, холод обжигал и колол иглами, по ночам в конце декабря казалось, что изголодавшиеся полярные медведи спустились из Сибири и блуждают в нашем квартале Керем Авраам. И поскольку я часто выбегал из дома без пальто, от моего свитера весь вечер исходил тоскливый запах мокрой шерсти.

Не раз случалось, что в длинные и пустые субботы я застревал без единой крошки чтива, уже к десяти утра расстреляв весь боезапас, принесенный из библиотеки Маркуса. От жуткого голода я хватал книги с папиных полок, все, что попадалось под руку: “Легенда об Уленшпигеле” в переводе Авраама Шленского, “Тысяча и одна ночь” в переводе Иосефа Иоэля Ривлина, Исраэль Зархи, Менделе Мохер Сфарим, Шолом Алейхем, Кафка, Бердичевский, Рахель, Бальзак, Гамсун, Игал Мосинзон, Мордехай Зеев Файерберг, Натан Шахам, Ури Нисан Гнесин, Иосеф Хаим Бреннер, Хаим Хазаз и даже сам господин Агнон. Почти ничего я не понял, кроме того, что увидел через очки папы, – то есть что еврейство в диаспоре было жалким, убогим, ничтожным. Глупым своим сердцем не вполне прочувствовал я трагический конец еврейского местечка.

Большинство великих произведений мировой литературы папа приобретал на тех языках, на которых они были созданы, поэтому мне не дано было заглянуть в них. Все, что имелось на иврите, я если и не прочел по-настоящему, то уж точно понюхал. Перевернул каждый камень.

* * *

Конечно же, я читал и детское приложение к газете “Давар”, и книги для детей. Прочел все истории Нахума Гутмана, это были маршруты моих первых в жизни путешествий по миру, доставивших мне огромное удовольствие: Африка, где в земле Лобенгулу жил повелитель Зулу, Париж из другой его книги “Беатриче”, Тель-Авив, окруженный песками, цитрусовыми плантациями и морем. Разница между Иерусалимом и Тель-Авивом, связанным с большим миром, представлялась мне разницей между нашей зимней жизнью – в черно-белых тонах и летней жизнью – полной красок и света.

Особенно захватила мое воображение книга Цви Либермана-Ливне “На развалинах”, которую я перечитывал множество раз. Жила-была во дни Второго Храма далекая безмятежная деревушка, затерянная меж гор и виноградников. Однажды добрались до нее солдаты римского легиона, вырезали всех жителей – мужчин, женщин, глубоких старцев, – разграбили и сожгли дома и пошли дальше. Но жители деревни успели спрятать в одной из горных пещер своих маленьких детей, кому еще не исполнилось двенадцати и кто не мог наравне со взрослыми защищать деревню.

И вот после резни дети выбрались из пещеры и увидели, что деревня их сгорела, однако не впали в отчаяние, а решили, что должны поднять ее из руин. И на общем собрании всех детей выбрали они комитеты, в которые вошли и девочки. Удалось им собрать немногих оставшихся в живых коров, коз и овец, починить стойла и загоны, построить дома заместо сожженных, вспахать землю и засеять ее. Словом, дети создали этакий идеальный кибуц – община Робинзонов, в которой не было никаких Пятниц.

Никакая тень не омрачала жизнь этих детей, живущих в равенстве и во взаимном сотрудничестве: ни борьба за власть, ни соперничество, ни зависть, ни похоть, ни призраки погибших родителей. Воистину, все, что там происходило, было полной противоположностью тому, что произошло с детьми в “Повелителе мух” Уильяма Голдинга. Цви Ливне наверняка намеревался создать для израильских детей захватывающую сионистскую аллегорию – “поколение пустыни” вымерло, его сменило поколение Эрец-Исраэль. Это поколение собственными силами поднялось “от Катастрофы – к героизму”, от тьмы – к великому свету.

* * *

Но, возможно, таилась в книге Цви Ливне и болезненность, которую он, конечно, не вкладывал в свою нравоучительную историю, – Эдипов комплекс. Темное наслаждение. Эти дети похоронили своих родителей. Всех до единого. Ни одного взрослого не осталось в деревне. Ни отца, ни матери, ни учителя, ни соседа, ни дяди, ни дедушки, ни бабушки. Ни господина Крохмаля, ни дяди Иосефа, ни Малы и Сташека Рудницких, ни Абрамских, ни Бен-Ицхаров, ни тети Лилии, ни Бегина, ни Бен-Гуриона. Воплощение моего детского желания: пусть бы они уже умерли! Ибо они несут в себе все пороки диаспоры. Все они такие тоскливые. И вечно у них претензии и приказы, вздохнуть не дают. Только после того, как они умрут, мы наконец-то сможем доказать, что мы способны обходиться и без них. Мы воплотим в жизнь все прекрасное, все, о чем они мечтали. Но только без них. Потому что обновленный еврейский народ должен оторваться от прошлого. Ведь здесь все пронизано стремлением быть молодым, здоровым, крепким, а не старым и измочаленным. А у них все сложно, все запутано. И все как-то смехотворно.

56

Долгие годы жизнь моего отца омрачала тень его великого дяди, который был “ученым с мировым именем”. Долгие годы мечтал Иехуда Арье Клаузнер пойти по стопам профессора Иосефа Гдалияху Клаузнера. В глубине души отец мечтал занять со временем место бездетного профессора и унаследовать его должность. Во имя этого он научился читать на многих языках – на всех тех языках, которые знал его дядя. Во имя этого сидел он по ночам, склонившись над своим письменным столом, на котором громоздились горы карточек с выписками. А отчаявшись, потеряв надежду стать в один прекрасный день профессором, начал он уповать на то, что факел перейдет в мои руки и он доживет до этого дня. В шутку отец иногда сравнивал себя с никому не известным Мендельсоном, банкиром Авраамом Мендельсоном, которому выпала судьба быть сыном прославленного философа Моше Мендельсона и отцом великого композитора Феликса Мендельсона-Бартольди. “Сначала я был сыном своего отца, а затем – отцом своего сына”, – шутил Авраам Мендельсон.

Как бы шутя, как бы иронизируя, пряча так свою любовь ко мне, с самого раннего детства отец насмешливо именовал меня “ваша честь”, “ваше высочество”, “ваше превосходительство”. Только спустя много лет, в ночь после того, как его не стало, я вдруг подумал, что за этой извечной, навязчивой шутливостью отец прятал печаль от несбывшихся надежд, от осознания собственной посредственности, а также невысказанное желание возложить на меня эту миссию – через меня достичь того, что осталось недостижимым для него самого.