Лицо его было напряженным и озабоченным – такое выражение лица бывает у парня, который в разгаре “вечеринки поцелуев” с одноклассниками вдруг, подняв глаза, замечает своих родителей, с серьезным видом стоящих у порога, и кто знает, сколько времени они уже здесь и что успели увидеть.
Сначала от смущения папа, сам того не замечая, пытался легонько вытолкать нас за дверь, в коридор, но, оглянувшись, произнес, обращаясь ко всему отделу, но главным образом к доктору Феферману:
– Извините, на несколько секунд?..
Однако спустя мгновение передумал: перестал подталкивать нас к выходу, потянул в комнату, к письменному столу начальника отдела, стал представлять ему нас, но вспомнил, что мы видимся не впервые, и сказал:
– Доктор Феферман, вы ведь уже знакомы с моей женой и моим сыном.
С этими словами он развернул нас и по всей форме представил остальным сотрудникам отдела:
– Познакомьтесь, пожалуйста. Это моя жена Фаня, а это мой сын Амос. Ученик. Двенадцати с половиной лет.
Когда мы втроем вышли в коридор, папа спросил, уже не скрывая тревоги:
– Что случилось? Мои родители живы-здоровы? А твои родители? Все в порядке?
Мама его успокоила. Но идея с рестораном вызвала у него недоумение, ведь сегодня не чей-то день рождения. Он колебался, хотел было сказать что-то, раздумал и через мгновение произнес:
– Конечно. Конечно. Почему бы и нет? Отпразднуем твое выздоровление, Фаня, или, по крайней мере, явное улучшение, происшедшее прямо-таки за одну ночь. Да. Мы, конечно же, отпразднуем.
Однако его лицо, когда он все это произносил, было совсем не праздничным, а весьма озабоченным.
Но затем папа вдруг просветлел, сделался веселым и воодушевленным, обнял нас за плечи, попросил у доктора Фефермана и тут же получил разрешение уйти пораньше, попрощался с сотрудниками отдела, сбросил свой серый халат, осчастливил нас исчерпывающей экскурией по библиотеке: мы побывали в подвальном помещении, в отделе редких рукописей, даже новую копировальную машину посмотрели. Папа представлял нас всем, кто встречался по пути. И был взволнован, словно подросток, знакомящий своих важных родителей с руководством школы.
Ресторан был почти пустой, он находился на одной из боковых улочек между центральными улицами Бен-Иехуда, Бен-Гилель и Шамай. Дождь возобновился в ту самую минуту, как мы вошли, и папа сказал, что это добрый знак: дождь будто ждал, пока мы не окажемся в укрытии. Будто Небеса выказывают нам сегодня свое благорасположение.
И тут же поправил себя:
– То есть так я сказал бы, если бы верил в знаки свыше, если бы верил, что Небеса интересуются нами. Но Небеса равнодушны. По сути, и большинство людей равнодушны. Равнодушие – это, по-моему, и есть самый явный отличительный признак нашего мира. – И добавил, помолчав: – И вообще, какое благорасположение Небес, когда они такие мрачные и вовсю поливают нас дождем?
Мама сказала:
– Ну. Вы заказывайте первыми, потому что сегодня я – хозяйка. Я вас принимаю. И буду рада, если вы закажете самые дорогие блюда.
Но меню было скромным – соответствующим времени. Папа и я заказали себе овощной суп и куриные котлеты с картофельным пюре. Я не стал рассказывать папе, что сегодня мне впервые в жизни позволили попробовать кофе, съесть шоколадное мороженое перед обедом, да еще в зимний день.
Мама разглядывала меню довольно долго, потом положила его обложкой вверх на стол и лишь после нескольких папиных напоминаний согласилась сделать заказ – всего лишь тарелку белого риса. Папа извинился перед официанткой и любезно объяснил ей, что, мол, так и так, она, то есть моя мама, не совсем еще здорова. Маме подали рис, и пока мы с папой с аппетитом уплетали еду, мама поклевала рис, отодвинула тарелку и заказала себе черный кофе, покрепче.
– Ты в порядке, мама?
Официантка принесла маме кофе, папе – стакан чая. А передо мной она поставила блюдечко с желтым подрагивающим желе. Нетерпеливый папа тут же вытащил кошелек. Но мама сказала:
– Нет уж, будь добр, убери кошелек. Сегодня вы – мои гости.
И папа подчинился – правда, лишь после того, как произнес вымученную шутку о тайных нефтяных скважинах, по-видимому доставшихся маме в наследство.
Мы ждали, когда прекратится дождь. Мы с папой сидели так, что могли видеть кухню, а мама сидела против окна и смотрела на надоедливый дождь. О чем мы говорили, я уже не помню. Но легко предположить, что папа изо всех сил старался развеять молчание.
Кроме нас, в этот дождливый день сидели в ресторане еще две пожилые женщины, разговаривавшие между собой по-немецки, очень сдержанно и с достоинством. Они были похожи друг на друга и серо-стальными волосами, и птичьими чертами. Сходство это подчеркивалось заостренными подбородками. Старшая женщина выглядела лет на восемьдесят, не меньше, и я предположил, что она, пожалуй, мать второй дамы. Я решил, что и мать, и дочь – вдовы, что живут они вместе, потому что в целом мире нет у них больше ни одной родной души. Я назвал их фрау Гертруда и фрау Магда и вообразил их маленькую и удивительно чистую квартирку – возможно, неподалеку от ресторана, например, у гостиницы “Эден”.
И вдруг одна из них, фрау Магда, та, что помоложе, повысила голос и гневно, с каким-то ядовито-возмущенным взвизгом, резанувшим слух, буквально выплюнула какое-то слово на немецком. И, словно того мало, схватила свою чашку, размахнулась и швырнула ее в стену.
По руслам изрезанных морщинами щек старухи, которую я назвал Гертрудой, потекли слезы. Она плакала беззвучно, даже лицо ее не исказилось. Официантка молча собрала осколки и исчезла. Никто больше не произнес ни слова. Женщины продолжали сидеть друг против друга. Обе очень худые, у обеих стального оттенка вьющиеся седые волосы, линия которых начиналась высоко надо лбом, как у лысеющих мужчин. Старая вдова продолжала беззвучно плакать, ни разу не моргнув. Слезы собирались на остром подбородке и срывались с него капля за каплей, как в сталактитовой пещере. Она даже не пыталась вытереть слезы. Дочь с ожесточенным выражением на лице протянула ей белоснежный, выглаженный носовой платок. Если это и в самом деле была дочь. Старуха не взяла платок, и вторая женщина застыла с протянутой ладонью. И долгое время они так и сидели, будто окаменев: две старые женщины, мать и дочь, с давней, выцветшей, охристой фотографии из запыленного альбома.
А я вдруг спросил:
– Ты в порядке, мама?
Мама, забыв о вежливости, немного развернула свой стул и не сводила глаз с женщин. Мне показалось, что лицо ее снова заливает смертельная бледность, что оно сделалось снова прежним – как во время болезни. Через некоторое время мама извинилась и сказала, что устала и хотела бы вернуться домой. Папа кивнул, тут же встал, выяснил у официантки, где ближайший телефон-автомат, и ушел, чтобы заказать такси. Когда мы выходили из ресторана, маме пришлось слегка опереться на папину руку. Я придержал перед ними дверь, предупредил о ступеньке, открыл дверцу такси. Мы усадили маму на заднее сиденье, а папа убежал обратно в ресторан, чтобы расплатиться по счету. Мама сидела очень прямо, ее карие глаза были широко открыты. Слишком широко.
Вечером приехал новый доктор. А после его ухода папа пригласил и прежнего доктора. Разногласий между ними не было: оба врача рекомендовали полный покой. Папа уложил маму в моей комнате, принес ей стакан теплого молока с медом, уговорил сделать хотя бы два-три глотка, запить таблетку нового снотворного, спросил, оставить ли ей немного света. Спустя четверть часа он отправил меня посмотреть, как там мама, я заглянул в щелку двери и увидел, что она спит. Мама спала до утра, проснулась очень рано, встала и занялась завтраком. Снова приготовила нам яичницу-глазунью, пока я накрывал на стол, а папа нарезал овощи. Когда мы собрались уходить, мама вдруг сказала, что хочет пройтись со мной в сторону школы, навестить Лиленьку, которая живет там неподалеку.
Потом мы узнали, что Лиленьку мама не застала и отправилась к другой своей подруге, Фане Вайсман, которая тоже училась в ровненской гимназии “Тарбут”. От Фани Вайсман мама ушла незадолго до полудня. Она направилась на Центральную автобусную станцию на улице Яффо, села на тель-авивский автобус, намереваясь навестить своих сестер, а возможно, собираясь пересесть в Тель-Авиве на автобус, идущий в Хайфу, а оттуда поехать в пригород Хайфы – Кирьят Моцкин, в лачугу своих родителей. Но когда мама прибыла на автобусную станцию в Тель-Авиве, она, видимо, передумала, выпила чашку черного кофе в одном из кафе и к вечеру вернулась в Иерусалим.
Дома она пожаловалась на сильную усталость. Выпила две таблетки нового снотворного. А может, и прежнего. Но в эту ночь ей не удалось уснуть, снова на нее напала мигрень. Ночь она провела, сидя в кресле у окна. В два часа ночи мама решила заняться глажкой, зажгла свет в моей, ставшей теперь ее, комнате, разложила гладильную доску, приготовила бутылку с водой, чтобы брызгать на одежду, и гладила несколько часов, пока не занялся рассвет. Когда вся одежда была выглажена, она достала из шкафа постельное белье и перегладила его заново. Когда закончилось и белье, она стала гладить покрывало с моей кровати, но то ли от усталости, то ли от рассеянности она чуть прижгла ткань, и папа проснулся от запаха горелого. Он разбудил и меня, и мы в изумлении уставились на горы переглаженных вещей: каждый носок, каждый носовой платочек, каждая столовая салфетка были тщательно выглажены. Подпаленное покрывало папа сунул под струю воды в ванной, маму мы с ним вдвоем усадили на стул, опустились перед ней на колени, сняли с нее обувь, одну туфлю – папа, а другую – я. Потом папа попросил меня оказать ему любезность и на несколько минут покинуть комнату, поплотнее закрыв за собой дверь. Я дверь закрыл, но прильнул к ней ухом, потому что беспокоился о маме. Около получаса они говорили друг с другом по-русски. Затем папа открыл дверь и попросил, чтобы я побыл с мамой, а сам ушел в аптеку, где купил какое-то лекарство и позвонил в кабинет дяди Цви, работавшего в больнице Цахалон в Яффо, а также дяде Буме – в больничную кассу Заменгоф в Тель-Авиве. После чего вернулся домой и договорился с мамой, что ей стоит нынче же утром поехать в Тель-Авив, к сестрам, чтобы отдохнуть и сменить обстановку. Она может пробыть там, если захочет, до воскресенья и даже до утра понедельника, но в понедельник ей следует вернуться, потому что Лилия сумела устроить маму на прием к врачу после обеда – в больницу “Хадасса”. Если бы не связи тети Лиленьки, то нам пришлось бы ждать очереди не меньше нескольких месяцев.