Повесть о любви и тьме — страница 121 из 125

оросший из стены, которого однажды нечаянно, в щедрости своей, коснулись лучи солнца. И даже вообразить себе не мог, что сотворило со мной это его мимолетное прикосновение.

* * *

Когда меня застукали за сочинением стихов в задней комнате дома культуры в Хулде, всем окончательно стало ясно, что ничего путного из меня не выйдет. Однако нет худа без добра, и на меня возложили сочинение стихов по всяким торжественным случаям: праздники, свадьбы, а то и похороны. А также некрологов. Но стихи, которые я писал для себя, мне удавалось прятать от глаз кибуцников (хранил их в старом матрасе из соломы), и все же иногда я не мог сдержаться и кое-что показывал Нили.

Почему именно ей?

Возможно, мне требовалось знать, какие из моих стихов – этих порождений тьмы – осыплются прахом, когда их коснется солнечный свет, а какие все-таки уцелеют…

И по сей день Нили – моя первая читательница. И когда в рукописи она натыкается на какую-то фальшь, то она сразу говорит: “Не работает. Вычеркни. Перепиши”. Или: “Ох, это уже было. Зачем повторяться?” Но когда ей что-то нравится, Нили смотрит на меня так, что комната наполняется светом. Если мне удается передать грусть, то она не скрывает слез. А если получается смешно, заливается смехом.

Затем читают дочери, сын, и у всех троих острый глаз и точный слух. Спустя какое-то время прочтут и некоторые из моих друзей, затем – читатели, а потом появляются профессионалы от литературы: обозреватели, критики и расстрельные команды. Но меня в книге уже нет…

* * *

В те годы Нили встречалась с парнями, теми, что соль земли. А я ни на что не претендовал: если принцесса, окруженная роем поклонников, следует мимо лачуги бедняка, то самое большее, на что он может рассчитывать, – взглянуть на нее и ослепнуть от ее сияния. Потому таким потрясением стало для Хулды и всех окрестностей, когда в один прекрасный день солнечный свет вдруг осветил темную сторону луны. В тот день коровы снесли яйца, из вымени овец струилось вино, а эвкалипты истекали молоком и медом. Под навесом овчарни толпились полярные медведи, а в окрестностях прачечной был замечен японский император, декламировавший отрывки из писем еврейского публициста Гордона, в горах забили ключи фруктового сока. Семьдесят семь часов без перерыва не заходило солнце над кронами кипарисов.

А я направился в пустую мужскую душевую, запер дверь, встал перед зеркалом и спросил во весь голос:

– Как могло такое случиться? За что это мне такое счастье?

62

Тридцать девять лет было моей маме, когда она умерла. Я сейчас гожусь ей в отцы.

После похорон мы с папой несколько дней никуда не выходили. Он не ходил на работу, а я – в школу “Тахкемони”. Дверь нашей квартиры была открыта целый день. С раннего утра не прекращались визиты соседей, знакомых, родственников. Добрые соседки взяли на себя заботу о напитках для посетителей, о кофе, чае, печенье. Время от времени сердобольные соседки приглашали меня к себе, чтобы я поел горячего. Я вежливо проглатывал ложку супа, сжевывал половину котлеты и мчался к отцу. Не хотел оставлять его одного. Хотя он не был один: с утра и до позднего вечера в доме толпились люди, пришедшие выразить соболезнования. Соседки принесли стулья, расставили вдоль стен. На диване родителей громоздились чужие пальто.

Дедушка и бабушка большую часть дня провели по просьбе отца в моей комнате: их присутствие было ему в тягость. Дедушка Александр то и дело принимался рыдать – безудержные русские рыдания с громкими всхлипами; бабушка Шломит сновала между кухней и гостями, едва ли не силой вырывала у гостей чашки и блюдечки с печеньем, мыла каждую чашку хозяйственным мылом, хорошенько споласкивала, тщательно вытирала, ставила в шкаф, после чего возвращалась к гостям. Любая чайная ложечка, которая не была тотчас вымыта, в глазах бабушки Шломит являлась подлым агентом тех сил, что вызвали несчастье.

Дедушка Александр, очень любивший свою невестку, всегда переживавший по поводу ее печали, ходил взад-вперед по комнате, непрестанно покачивая головой и время от времени громко стеная:

– Как же это?! Как это?! Красивая! Молодая! Такая талантливая! Как же это! Объясните мне, как же это?!

И утыкался лицом в угол, рыдая в голос, плечи его сотрясались.

Бабушка выговаривала ему:

– Зися, пожалуйста, прекрати. Ну довольно. Лёня и ребенок не могут вынести твоего поведения. Прекрати! Совладай с собой! Ну же! Возьми пример с Лёни и ребенка, посмотри, как они себя ведут. Ну в самом деле!..

Дедушка подчинялся, садился, обхватив голову руками. Но спустя четверть часа из груди его вновь вырывались отчаянные рыдания:

– Такая молодая! И красивая! Красивая как ангел! Молодая! Талантливая! Как это?! Объясните мне, как же это?!

* * *

Пришли мамины подруги – Лилия Бар-Самха, Рухеле Энгель, Эстерка Вайнер, Фаня Вайсман и еще две-три женщины, друзья маминой юности, времен гимназии “Тарбут”. Они пили чай и вспоминали гимназические дни. Вспоминали, какой была мама в юности, о директоре Иссахаре Райсе, в которого все девочки были влюблены, о его незадавшейся семейной жизни, о других учителях. В какой-то момент тетя Лиленька спохватилась и мягко спросила папу, не причиняют ли ему все эти разговоры боль.

Но папа, измученный, небритый, просидевший весь день в мамином кресле, лишь безразлично кивнул: “Продолжайте”.

Тетя Лилия, доктор Леа Бар-Самха, настаивала на том, чтобы нам с ней побеседовать с глазу на глаз, хотя я пытался вежливо уклониться. Поскольку во второй комнате находились дедушка и бабушка и кое-кто из папиных родственников, кухню оккупировали добросердечные соседки, да и бабушка Шломит то и дело врывалась туда, чтобы продезинфицировать очередную чайную ложечку, тетя Лилия взяла меня за руку, отвела в ванную и заперла за нами дверь. Странным и даже отталкивающим показалось мне уединение с этой женщиной в запертой ванной. У меня тут же разыгрались неприличные фантазии. Тетя Лилия присела на крышку унитаза, а меня усадила напротив себя на край ванны. Секунду она вглядывалась в меня, молча, с состраданием, слезы ползли по ее лицу. Потом она заговорила, но не о маме и не о гимназии в Ровно, а о великой силе искусства, о связи между искусством и внутренней жизнью человека. Я так и сжался от ее слов.

Тетя Лилия переключилась на мои новые, взрослые обязанности: мне следует присматривать за отцом, я свет во тьме его жизни, надо доставить ему хоть немного радости – скажем, отличной учебой. Затем она завела речь о моих чувствах, ее интересовало, что я почувствовал, когда узнал о несчастье. И чувствую сейчас? И, чтобы помочь мне, тетя Лилия предложила целый перечень чувств на выбор. Печаль? Тревогу? Тоску? А может, злость? Потрясение? Или чувство вины? Ты наверняка уже слышал или читал, что в подобных случаях у человека возникает чувство вины. Нет? А как насчет неверия? Боли? Или отказа принять новость?

Я вежливо извинился и встал, чтобы выйти. На мгновение я весь похолодел при мысли, что тетя Лилия, заперев дверь, могла спрятать ключ в карман и теперь я не смогу уйти, пока не отвечу на все ее вопросы. Но ключ торчал в двери. Я услышал, как она озабоченно говорит мне в спину:

– Возможно, и в самом деле рановато для такой беседы. Только помни, что как только ты почувствуешь себя готовым, то я к твоим услугам. Приходи ко мне, и мы поговорим. Я верю, что Фаня, твоя несчастная мама, очень бы хотела, чтобы между нами сохранялась глубокая связь.

Я убежал.

* * *

В гостиной сидели несколько лидеров движения Херут, известные в Иерусалиме люди. Они с женами собрались сначала в кафе, а уж оттуда, все вместе, словно маленькая делегация, пришли выразить нам соболезнования. Они заранее решили отвлечь отца разговорами о политике. В те дни Кнессет собирался обсуждать соглашение о репарациях, которое подписал Бен-Гурион с канцлером Западной Германии Конрадом Аденауэром. Движение Херут считало это соглашение позорным и презренным, оскорблением памяти жертв нацизма, несмываемым пятном на совести молодого Еврейского государства. Некоторые из тех, кто пришел выразить свое соболезнование, твердо считали, что их долг – любой ценой, даже ценой крови, не допустить воплощения этого соглашения в жизнь.

Папа почти не принимал участия в беседе, разве что пару раз кивнул в знак согласия, но я загорелся и даже осмелился произнести несколько фраз перед лицом великих иерусалимских мужей. Мне это помогло стряхнуть то гнетущее ощущение, что осталось после разговора в ванной, слова тети Лилии были для меня сродни скрежету мела по доске. Еще несколько лет я невольно морщился, стоило вспомнить эту беседу в ванной. Да и по сей день воспоминание об этом вызывает во мне ощущение, будто надкусил я гнилой фрукт.

Затем политические лидеры переместились в соседнюю комнату, чтобы своей яростью по поводу соглашения о репарациях утешить и дедушку Александра. Я последовал за ними, мне хотелось и далее участвовать в дискуссии о перевороте, который призван нейтрализовать позорное соглашение с нашими убийцами, а заодно и свергнуть “красную власть” Бен-Гуриона. А еще я последовал за ними потому, что из ванной комнаты вышла тетя Лилия и предложила папе принять успокаивающие таблетки, которые она принесла с собой. Но папа, как-то странно скривив рот, отказался. И даже не поблагодарил ее.

* * *

Пришли Сташек и Мала Рудницкие, супруги Торены, Лемберги, Розендорфы, семейство Бар-Ицхар, Гецль и Изабелла Нахлиэли из “Отечества ребенка”, пришли многие знакомые и соседи из нашего квартала. Пришел и дядя Дудек, офицер полиции, со своей милой женой. Доктор Феферман привел с собой сотрудников из отдела периодики, пришли библиотекари из других отделов. Среди посетителей в те дни были и ученые, и писатели, и издатели, и книготорговцы, был и господин Иехошуа Чечик, тель-авивский издатель папы. Прибыл даже дядя Иосеф, профессор Клаузнер. Однажды вечером вошел он, необычайно взволнованный и весьма перепуганный, уронил на папино плечо стариковские неслышные слезы, бормоча по-арамейски: “Как жаль, какая потеря, незабываемая, невосполнимая”. Нанесли визиты знакомые по иерусалимским кафе, писатели Иехуда Яари, Шрага Кадари, Дов Кимхи, Ицхак Шенхар, профессор новой ивритской литературы Шимон Галкин с супругой, а также профессор Бенет, специалист по истории ислама, и профессор Ицхак Фриц Беэр, крупнейший знаток истории испанских евреев. Навестили нас два учителя из моей школы “Тахкемони”, некоторые из моих одноклассников, семейство Крохмаль, Тося и Густав, владельцы “больницы для кукол”.