Повесть о любви и тьме — страница 123 из 125

* * *

Однажды папа, словно обезумев, набросился на мамины ящики и на ее отделение в платяном шкафу. От его гнева спаслось немногое из маминых вещей – только те, что ее сестры и родители просили передать им через меня на память, и я действительно в одну из своих поездок в Тель-Авив отвез их в картонной коробке. А все остальное – платья, юбки, обувь, белье, тетради, чулки, головные платки и шейные косынки, даже конверты с ее детскими фотографиями, – все это отец затолкал в водонепроницаемые мешки, которые принес из Национальной библиотеки. А я, как собачонка, сопровождал его из одной комнаты в другую, смотрел на его бурную активность, не помогал, но и не мешал. Не издав ни звука, я смотрел, как папа выдернул ящичек из ночного столика мамы, в котором лежали пара простых украшений, тетрадки, коробочки с лекарствами, книга, носовой платок, повязка на глаза, несколько мелких монет… Он вывалил все это в мешок. Ни слова не вымолвил я. И пудреницу, и щетку для волос, и мамины умывальные принадлежности, и зубную щетку… Все. Окаменевший, перепуганный, стоял я у двери и смотрел на отца, который с надрывным хрипом срывает с крючка в ванной голубой халат, комкает и безжалостно заталкивает в мешок. Возможно, так же, молча, привалившись к косяку, охваченные ужасом, не смея отвести глаза, не зная, куда деваться от роя противоречивых чувств, стояли соседи-христиане, когда евреев вырывали из их домов, заталкивали в вагоны, следующие в смерть. Куда отец дел те мешки – отдал ли их беднякам, жившим во временных лагерях для новых репатриантов и страдавшим от зимних ливней, – об этом он никогда мне не сказал. Еще до наступления вечера не осталось от мамы ничего. И только спустя год, когда новая жена папы обосновалась в доме, обнаружилась коробочка с шестью простыми заколками для волос, которой удалось уцелеть, затаившись в пространстве между ящичком и стенкой шкафа. Папа скривил губы и выбросил коробочку в мусорное ведро.

* * *

Через несколько недель после того, как появились уборщицы и отмыли наш дом, мы с папой постепенно вернулись к нашему обычаю вести по вечерам на кухне ежедневные отчетные собрания. Я начинал и вкратце сообщал о школьных делах. Папа рассказывал об интересной беседе, которая состоялась у него меж книжных полок с профессором-арабистом Шломо Гойтейном и с философом доктором Натаном Ротенштрайхом. Бывало, мы обменивались мнениями по поводу политической ситуации, говорили о Бегине и Бен-Гурионе, о перевороте в Египте. Снова завели мы обыкновение записывать на папиной карточке (наши почерки уже не были столь похожими), что следует купить в бакалее, а что у зеленщика, напоминали себе, что в понедельник после обеда следует отправиться вместе в парикмахерскую, что нужно купить какой-нибудь скромный подарок тете Лиленьке в связи с получением ею академической степени либо подарок бабушке Шломит ко дню ее рождения (какого по счету – всегда хранилось в глубокой тайне). Спустя еще несколько месяцев папа вернулся к своему обычаю начищать ботинки до такого блеска, что глаза слепило, он принимал душ в семь вечера, надевал накрахмаленную рубашку, повязывал один из своих шелковых галстуков, слегка смачивал черные волосы и зачесывал их назад, опрыскивался одеколоном и уходил “подискутировать немного с друзьями” или “посоветоваться по поводу работы”.

Я оставался дома один. Читал, мечтал, писал, зачеркивал и снова писал. Либо шел побродить по темным вади, проверяя, в каком состоянии ограждение, за которым нейтральная полоса и минные поля отделяют Иерусалим еврейский от Иерусалима арабского. Я шагал в темноте, мурлыча про себя, не разжимая губ: “Ти-да-ди-да-ди”. И душа моя не стремилась “умереть, но покорить вершину”. Я просто хотел, чтобы все прекратилось. Или хотя бы, чтобы покинул я навсегда и дом, и Иерусалим. Я хотел оставить позади все книги, все чувства, хотел жить простой трудовой жизнью.

63

Мама оборвала свою жизнь в квартире сестры на улице Бен-Иехуда в Тель-Авиве в ночь с субботы на воскресенье. Это произошло шестого января 1952 года.

Страну тогда сотрясали истерические споры о немецких репарациях: можно или нельзя Государству Израиль требовать и получать от Германии компенсации за имущество, утраченное евреями, убитыми Гитлером? Были такие, кто соглашался с мнением Бен-Гуриона: нельзя допустить, чтобы убийцы к тому же и наследовали имущество своих жертв, будет правильным, если деньги за имущество, разграбленное фашистами, выплатят Государству Израиль и позволят ему принять тех, кто уцелел в этой бойне. Другие во главе с лидером оппозиции Менахемом Бегиным, напротив, яростно возражали: это моральное преступление, надругательство над памятью убиенных – то, что страна жертв, одержимая жаждой наживы, собирается задешево продать немцам отпущение грехов.

Во всей Эрец-Исраэль в ту зиму не переставая шли ливни. Речка Аялон, она же вади Мусрара, вышла из берегов, затопила тель-авивский квартал Монтефиоре и грозила затопить другие кварталы. Затяжные ливни привели к огромным разрушениям во временных лагерях – палатки, бараки, лачуги из жести, из брезента и фанеры, в которых в тесноте ютились сотни тысяч людей – евреи, бежавшие из арабских стран, а также спасшиеся от Гитлера, – все это было снесено стихией. В некоторых местах потоки воды отрезали временные лагеря от источников снабжения, так что возникла угроза голода и эпидемий. Государству Израиль еще не исполнилось и четырех лет, и население его насчитывало чуть более миллиона граждан, едва ли не треть – беженцы, нищие, лишенные всего. Из-за расходов на оборону и прием новых репатриантов, а также из-за раздутого и плохо организованного управленческого аппарата государственная казна была почти пуста, и службы здравоохранения, образования, социального обеспечения находились на грани полного развала. Давид Горовиц, возглавлявший министерство финансов, улетел в Америку, надеясь получить краткосрочный кредит в десять миллионов долларов, чтобы избежать краха.

Обо всем этом беседовали мы с папой, когда вернулся он из Тель-Авива. В четверг он отвез маму к тете Хае, провел там с ней одну ночь, вернулся в пятницу и узнал от бабушки Шломит и дедушки Александра, что я простудился. Однако я настоял на том, чтобы пойти в школу. Бабушка предложила, чтобы мы на субботу остались у них, ей казалось, что мы оба с папой заболеваем. Но мы предпочли вернуться к себе. По дороге папа счел необходимым сообщить мне со всей серьезностью, какая принята между взрослыми, что у тети Хаи настроение мамы улучшилось. В четверг вечером все четверо, Цви и Хая, мама и папа, отправились посидеть немного в маленьком кафе рядом с домом, на углу улиц Дизенгоф и Жаботинского. И получилось так, что просидели они там до самого закрытия, беседуя обо всем на свете. Цви рассказывал всякие курьезные случаи из жизни больницы, мама была спокойна, участвовала в беседе. Ночью уснула и проспала несколько часов, но посреди ночи она, по-видимому, проснулась и вышла посидеть на кухне, чтобы не мешать спящим. Ранним утром папа простился с ней, чтобы вернуться в Иерусалим и успеть на работу. При расставании мама заверила его, что не стоит беспокоиться о ней, самое плохое уже позади, и, “пожалуйста, последи хорошенько за мальчиком” – ей показалось накануне, что у него начинается простуда.

Папа сказал:

– Твоя мама оказалась права насчет простуды, и я надеюсь, что права она и по поводу того, что самое плохое уже позади.

Я ответил:

– Я сделал почти все уроки. После того как закончу с оставшимися, может, мы сядем и разберем новые марки?

Почти всю субботу лил дождь. Лил и лил. Не переставая. Мы с папой провели несколько часов над нашей коллекцией марок. Голова моя время от времени касалась его головы. Мы сравнивали каждую марку с ее изображением в каталоге, и папа каждой новой марке находил верное место в альбоме – либо в той серии, что уже была представлена у нас, либо на новом листе. В полдень субботы мы прилегли отдохнуть – он у себя на диване, а я снова в своей комнате. После мы собирались пойти к дедушке с бабушкой, где нас ждала фаршированная рыба в золотистом соусе, окруженная со всех сторон ломтиками моркови. Но поскольку мы оба уже вовсю чихали и кашляли, а на улице по-прежнему хлестал дождь, мы предпочли остаться дома. На улице было так пасмурно, что уже в четыре часа пришлось включить свет. Папа пару часов сидел за своим письменным столом над статьей, которую уже дважды откладывал. Пока он работал, сдвинув очки на кончик носа, я лежал на ковре у его ног и читал. Под вечер мы поиграли в шашки, один раз победителем вышел папа, во второй партии победил я, третья закончилась вничью. Трудно сказать, поддавался ли мне папа или все вышло само собой. Мы немного перекусили, выпили горячего чая, взяли из маминой аптечки по таблетке анальгина. Потом я лег спать. Мы проснулись в шесть, а в семь прибежала дочка аптекаря и сказала, что только что звонили из Тель-Авива и через десять минут позвонят снова, поэтому просят господина Клаузнера незамедлительно прибыть в аптеку, а ее отец велел передать господину Клаузнеру, что это довольно срочно…

* * *

Тетя Хая рассказала мне, что в пятницу дядя Цви, работавший в администрации больницы Цахалон, уговорил приехать к ним хорошего специалиста. Врач внимательно обследовал маму, долго беседовал с ней. После еще раз ее осмотрел и пришел к выводу, что она устала, напряжена и тонус у нее понижен. Кроме бессонницы, он не нашел у нее особых проблем. Часто так случается, что душа становится злейшим врагом тела: она не дает ему жить, не позволяет телу наслаждаться, не позволяет ему отдохнуть. Если бы могли с помощью операции удалить душу, как удаляют, скажем, гланды или аппендикс, то каждый из нас мог бы прожить тысячу лет в довольстве и добром здравии. Обследование, которое было назначено маме на понедельник в иерусалимской больнице “Хадасса”, по мнению этого врача, было излишне. Хотя и повредить оно никак не могло. Он, со своей стороны, рекомендует полный покой. Следует избегать любых волнений. Особенно важно, чтобы больная каждый день гуляла не меньше часа, а лучше два. Одеться потеплее, вооружиться зонтиком и побродить по улицам: разглядывать витрины или не витрины, а молодых красивых парней, это не столь важно, главное – прогулка на свежем воздухе.