Черниховский, его друг еще по Одессе, в те годы изучал в Гейдельберге медицину, их связывали глубокие духовные отношения. “Пламенный поэт! – бывало, говорил о Черниховском дядя Иосеф. – Ивритский орел, который одним крылом касается Танаха и пейзажей Ханаана, а другое простирает над всеми просторами новейшей Европы!” А иногда он характеризовал его так: “Невинная и чистая душа ребенка скрывается в крепком, как у казака, теле!”
Дяде Иосефу выпала честь быть делегатом первого Сионистского конгресса, состоявшегося в 1887 году в Базеле, – он представлял там еврейских студентов. Был он делегатом и других сионистских конгрессов (третьего, пятого, восьмого, десятого), а однажды даже обменялся несколькими фразами с самим Герцлем[27] (“Он был красивым человеком! Красивым, как ангел Божий! Лицо его излучало свет! Черная борода на одухотворенном лице делала его похожим, как нам казалось, на одного из древних ассирийских царей. А глаза его, глаза его я запомню до последнего своего часа – у Герцля были глаза влюбленного юноши-поэта, горящие, проникающие в душу, завораживающие каждого, кто заглянет в них. И высокий лоб также придавал ему царское величие!”).
Вернувшись в Одессу, Иосеф Клаузнер посвятил себя литературному труду, преподаванию и сионистской деятельности – пока не получил в наследство от Ахад-ха-Ама (Иосефу было тогда всего лишь двадцать девять лет) пост редактора “Ха-Шилоах”, ведущего ежемесячника новой ивритской культуры. Следует подчеркнуть, что самого слова “ежемесячник” иврит тогда не знал, и Ахад-ха-Ам оставил дяде Иосефу в наследство “Михтав ити” (в буквальном переводе на русский “периодическое письмо”), а молодой редактор мигом превратил его в ярхон (“ежемесячник”, от ивритского слова яреах – “месяц”).
В детстве я больше всего уважал дядю за то, что он, как мне рассказали, создал и подарил нам несколько простых, обиходных слов – слов, которые, казалось, существовали всегда, были широко распространены и известны испокон веков. Представьте себе, что в русском языке не было бы таких слов, как “карандаш”, “льдина”, “рубашка”, “теплица”, “сухарь”, “груз”, “подъемный кран”, “носорог”, “одноцветный”, “монотонный”, “многоцветный”, “разнообразный”, “пестрый”, “чувственный”… Все эти слова ввел в иврит Иосеф Клаузнер, а без него я бы писал “свинцовым резцом”, надевал по утрам ту одежду, которую библейский Яаков подарил своему любимому сыну Иосифу, и не знал бы, как выразить такое понятие, как “чувственность”, не придумай для нас мой дядя-пуританин нужного слова.
Человек, способный создавать новые слова, внедряя их в кровообращение живого языка, представлялся мне лишь немногим уступающим Создателю Света и Тьмы. Если ты написал книгу, то, быть может, тебе посчастливится и люди будут читать ее какое-то время, пока не появятся новые, лучшие книги и не займут ее место, но всякий, породивший новое слово, подобен тому, кто прикасается к Вечности.
И до сегодняшнего дня я иногда закрываю глаза и вижу этого седого человека, худого, хрупкого, в круглых “русских” очках, с белой бородкой клинышком, мягкими усами и нежными руками, переминающегося с ноги на ногу либо проходящего мимо с отсутствующим видом своими осторожными, прямо-таки фарфоровыми шажками…
В Одессе, на улице Ремесленной, дом дяди Иосефа и его жены Фани Верник превратился в нечто вроде культурного клуба, где собирались сионисты и литераторы. (Фаня со дня их свадьбы в присутствии гостей называлась не иначе как “госпожа Клаузнер”, а во всех остальных случаях – “дорогая Ципора”. Эту цепочку имен, где “Фаня” возвращается к своему истоку – идиш имени “Фейгл” (птичка), а от него к ивритскому слову с тем же значением – “Ципора”, эту словесную цепочку сплел, конечно же, дядя Иосеф.)
Дядя Иосеф всегда светился какой-то почти детской радостью – даже когда говорил он о своей печали, о глубине своего одиночества, о своих ненавистниках, о своей боли и болезнях, о трагической судьбе того, кто идет против течения, о несправедливостях и обидах, которые приходилось ему терпеть на протяжении всей его жизни, – всегда посверкивала какая-то скрытая радость за круглыми стеклами его очков. Даже когда сетовал он на то, как страдает от бессонницы, его движения, его светлые глаза, его младенчески розовые щеки – все излучало какую-то свежесть, во всем ощущалось что-то ликующее, жизнелюбивое, почти эпикурейское.
– Вновь я всю ночь не сомкнул глаз, – жаловался он всегда всем своим гостям. – Заботы о народе не давали мне покоя во тьме. Тревога о будущем, недальновидность лидеров-карликов – все это досаждает мне более, чем собственные ужасные горести, не говоря уже о боли в печени, о затрудненном дыхании, о жестоких головных болях, не отпускающих меня ни днем ни ночью.
Если верить его словам, окажется, что он ни на минуту не сомкнул глаз как минимум с начала двадцатых годов и до дня своей смерти в 1958 году.
Между 1917 и 1919 годами Иосеф Клаузнер был доцентом, а затем профессором Одесского университета. Город уже переходил из рук в руки в результате кровавых боев между “белыми” и “красными” во время Гражданской войны. В 1919 году дядя Иосеф, тетя Ципора и старенькая мать дяди, она же мать моего деда, Раша-Кейла, урожденная Браз, отплыли из Одессы на корабле “Руслан”, сионистском “Мейфлауэре”. В дни праздника Ханука поселились они в Бухарском квартале – центральном квартале Иерусалима…
А вот дед мой Александр и бабушка Шуламит с моим, тогда малолетним, отцом и его старшим братом Давидом, хотя и были восторженными сионистами, не отправились в Эрец-Исраэль, поскольку условия жизни там казались им чересчур азиатскими. Они двинулись в Вильну, столицу Литвы, а в Иерусалим прибыли лишь в 1933 году, когда антисемитизм в Вильне достиг такого накала, что насилие и издевательства, к примеру, над студентами-евреями стали обычным делом.
Мой отец и его родители прибыли в конце концов в Иерусалим. Дядя мой Давид, его жена Малка и их сынишка Даниэль, который появился на свет за полтора года до моего рождения, остались в Вильне. Несмотря на свое еврейство, дядя Давид еще совсем молодым удостоился доцента на кафедре литературы в университете Вильны. Он был европейцем по своим убеждениям, хотя в те дни никто в Европе не был европейцем в этом смысле, кроме разве что членов моей семьи и некоторых других евреев, им подобных. Все остальные являлись приверженцами панславизма, пангерманизма или же просто патриотами Латвии, Болгарии, Ирландии, Словакии. Единственными европейцами во всей Европе в двадцатые-тридцатые годы были евреи. Мой отец всегда говорил, что в Чехословакии живут три народа: чехи, словаки и чехословаки, то есть евреи. В Югославии есть сербы, хорваты, словенцы, черногорцы, но есть и определенное количество истинных югославов. Даже у Сталина есть русские, есть украинцы, есть узбеки, есть чукчи и татары, и только наших братьев можно назвать советским народом.
Дядя Давид был еврофилом без страха и упрека, осознанным и убежденным. Он был специалистом в сравнительном литературоведении, и литература европейских стран – она, только она! – была той родиной, где обитала его душа. Он не понимал, почему он должен отказаться от своего места и эмигрировать на совершенно чуждый ему Ближний Восток лишь для того, чтобы потворствовать желаниям невежественных антисемитов и безмозглых хулиганов-националистов. Таким образом, он остался на страже форпоста культуры, искусства, духовности, у которых нет границ… Пока нацисты не пришли в Вильну. Евреи, интеллигенты, космополиты, приверженцы культуры оказались им не по вкусу, а посему они убили Давида, Малку и моего двоюродного брата малыша Даниэля. Родители называли его “Дануш” и “Данушек”, и в своем предпоследнем письме они пишут, что он “недавно начал ходить… и память у него отличная”.
Сегодня Европа преобразилась, сегодня вся она от края и до края полна европейцами. Кстати, и надписи на стенах в Европе совершенно изменились: в дни юности моего отца в Вильне, да и во всей Европе на каждой стене было написано: “Евреи, убирайтесь к себе в Палестину!” – спустя пятьдесят лет, когда отец приехал вновь повидать Европу, все стены кричали ему: “Евреи, убирайтесь вон из Палестины!”
Многие годы посвятил дядя Иосеф созданию книги об Иисусе из Назарета. В своей книге он утверждал – и это одинаково поразило и христиан, и иудеев, – что Иисус, родившийся евреем и умерший евреем, вовсе не имел намерения создать новую религию. Более того, автор видел в Иисусе “носителя подлинно еврейской морали с большой буквы”. Аха-ха-Ам уговаривал Клаузнера убрать эту фразу и некоторые другие, чтобы не разразился в еврейском мире страшный в своей ярости скандал. Книга вышла в Иерусалиме в 1921 году, и скандал тут же грянул – и в среде евреев, и в среде христиан. Еврейские ультраортодоксы обвинили Клаузнера в том, что “миссионеры купили его за серебро и золото, дабы восхвалял он и возвеличивал этого человека”, а англиканские миссионеры в Иерусалиме, со своей стороны, потребовали от архиепископа, чтобы тот отрешил от должности доктора Данби, который перевел на английский язык “Иисуса из Назарета” – книгу, “отравленную ересью, представляющую нашего Спасителя этаким реформистским раввином, простым смертным, абсолютным евреем, у которого нет ничего общего с церковью”. Своей всемирной славой дядя Иосеф в значительной мере обязан этой книге, а также следующей – “От Иисуса до Павла”, вышедшей в 1936 году.
Однажды дядя Иосеф сказал мне примерно следующее:
– В школе, мой дорогой, тебя наверняка учат всей душой ненавидеть этого трагического, этого удивительного еврея, и дай бог, чтобы не учили тебя плеваться всякий раз, когда ты проходишь мимо его изображения или распятия. Когда ты вырастешь, мой дорогой, прочти, пожалуйста, невзирая на гнев твоих учителей, Новый Завет, и тогда ты узнаешь, что Иисус был плотью от плоти нашей, костью от кости, настоящим праведником и чудотворцем, истинным мечтателем, понятия не имеющим о политике. Но, несмотря на это, его обязательно признают, и он займет свое место в пантеоне великих людей народа Израиля, рядом с Барухом Спинозой, который тоже подвергся религиозным гонениям и тоже достоин того, чтобы были сняты с него все обвинения. Отсюда, из обновленного Иерусалима, д