Повесть о любви и тьме — страница 31 из 125

области польской и мировой литературы, и эмигрируют скрепя сердце, почти поневоле, в эту азиатскую Азию, в Иерусалим, о котором тосковал дедушка в своих проникновенных и взволнованных стихах со времен своего отрочества.

На корабле “Италия” они отплывают из Триеста в Хайфу, фотографируются в пути с капитаном, чье имя, как написано на полях фотоснимка, – Бениамино Умберто Штайндлер. Не более и не менее.

В хайфском порту, по семейному преданию, поджидает их врач в белом халате (а может, это был санитар?), представляющий британскую администрацию, который при помощи пульверизатора обрабатывал дезинфицирующей смесью одежду каждого прибывшего в Эрец-Исраэль. Когда подошла очередь дедушки Александра, он вскипел, выхватил из рук доктора пульверизатор и опрыскал двойной дозой его самого: так, дескать, будет с каждым, кто осмелится поступать с нами на нашей земле так, словно мы все еще на чужбине. Две тысячи лет мы все сносили молча. Две тысячи лет мы шли как овцы на убой. Но здесь, на нашей земле, мы не дадим превратить ее в новую чужбину. Никому не позволим попирать нашу честь.

* * *

Старший брат моего отца, Давид, остался в Вильне. Еще будучи совсем молодым человеком, он стал доцентом в университете. У него перед глазами наверняка стояла блестящая карьера дяди Иосефа (так же, как это было и с моим отцом в течение всей его жизни). Там, в Вильне, мой дядя Давид женился, и там в 1938 году родился у него сын Даниэль, которого я никогда не видел – ни одной фотографии мне так нигде и не удалось отыскать. Остались лишь почтовые открытки да несколько писем, написанных по-польски тетей Малкой, женой Давида.


10.2.39.

Первая ночь, когда Дануш проспал с девяти вечера до шести утра. Вообще у него нет проблем с ночным сном. Днем он лежит, глаза его открыты, ручки и ножки в постоянном движении. Иногда он еще и кричит…


Менее трех лет проживет маленький Даниэль Клаузнер. Еще немного, и придут, и убьют его, чтобы уберечь от него Европу, чтобы предотвратить “кошмарный сон совращения сотен и тысяч девушек отвратительными кривоногими еврейскими выродками…” “С сатанинской радостью на лице черноволосый еврейский парень подстерегает девушку, которую он осквернит своей кровью…”; “Конечная цель евреев – отчуждение всего сугубо национального… посредством превращения других народов и наций в ублюдочных выродков, снижение расового уровня самых возвышенных народов и наций… с потаенной целью разрушить белую расу…”; “Если переместят пять тысяч евреев в Швецию, то в течение короткого времени они захватят все ключевые позиции…”; “Всемирный отравитель всех рас – мировое еврейство…”

Но дядя Давид думал иначе. Он с презрением относился к подобным омерзительным взглядам, хотя они и были широко распространены: церковно-католический антисемитизм, праздничный, отдающийся эхом в каменных сводах высоких кафедральных соборов; леденяще-ядовитый протестантский антисемитизм; германский расизм; австрийский разбой; польская ненависть к евреям; жестокость литовцев, венгров, французов; неуемная готовность к погромам украинцев, русских, румын, хорватов; отвращение к евреям у бельгийцев, голландцев, британцев, ирландцев, скандинавов… Все это представлялось ему рудиментом диких и невежественных эпох, пережитками дня вчерашнего – и пришло время, чтобы исчезли они из мира навсегда.

Дядя Давид считал себя подлинным сыном своего времени: настоящий европеец, свой во многих культурах, бегло говорящий на множестве языков, талантливый, просвещенный, истинно современный. Он презирал предрассудки, темную вражду на этнической основе, ни в коем случае не собирался капитулировать перед этими узколобыми расистами, подстрекателями, шовинистами, демагогами, перед невежественными антисемитами, одержимыми бредовыми идеями, чьи хриплые голоса обещают “Смерть евреям!”, чей лай рвется со стен: “Жидок, убирайся в Палестину!”

В Палестину? Ни в коем случае: чтобы такой человек, как он, взял молодую жену и сына-младенца, дезертировал с поля боя, убежал, скрываясь от насилия крикливой черни в какой-то пустынной провинции Леванта, где какие-то отчаявшиеся евреи пытаются создать отгороженную от мира, вооруженную нацию?.. Подобную идею они – по великой иронии! – переняли, по-видимому, у худших из своих врагов.

Нет! Дядя Давид решительно остается здесь, в Вильне, на своем посту, в одном из окопов на переднем крае – там, где европейское просвещение, разум, широта взглядов, терпимость и либерализм сражаются не на жизнь, а на смерть с бушующими, угрожающими все потопить волнами варварства. Тут я буду стоять, ибо не могу иначе.

До конца.

17

Бабушка окинула все вокруг испуганным взглядом и тут же вынесла свой знаменитый приговор, который станет ее девизом на все двадцать пять лет ее жизни в Иерусалиме: “Левант кишит микробами”.

Отныне и навсегда дедушке предписано было подниматься в шесть утра и, вооружившись выбивалкой, лупить смертным боем матрацы и постели, каждый день проветривать покрывала и подушки, опрыскивать весь дом дезинфицирующим раствором, помогать бабушке остервенело кипятить овощи, фрукты, белье, полотенца и кухонную утварь. Через каждые два-три часа он должен был хлорировать унитазы и раковины. Раковины всегда были заткнуты пробкой, и на дне их постоянно оставался раствор хлора или лизола. Так защитный ров, наполненный водой, окружал стены средневекового замка, а наш ров должен был защитить нас от вторжения тараканов и прочих мерзавцев, денно и нощно готовых ринуться на нас из канализации. Даже “ноздри” раковин, эти маленькие дырочки у верхнего края, предназначенные для стока воды, если она вдруг переполнит раковину, даже эти дырочки затыкались самодельными, слепленными из растопленного мыла пробками, чтобы злокозненный враг не исхитрился проникнуть через них. Сетки от комаров на окнах всегда источали запах порошка ДДТ. Во всем доме постоянно витали испарения от дезинфицирующих растворов. Мутное облачко из паров спирта, мыла, паст, растворов, приманок, ядохимикатов, талька стояло во всех комнатах, и, возможно, даже от гладкой кожи бабушки веяло этим запахом.

И тем не менее порой в ранние закатные часы приглашались в дом начинающие писатели, два-три просвещенных коммерсанта, кое-кто из молодых многообещающих ученых. Конечно, уже не Бялик и Черниховский, уже не на те полные радостного оживления ужины, собиравшие столько участников. Бедность, теснота, тяготы жизни вынудили бабушку довольствоваться меньшим: Хана и Хаим Торен, Эстер и Исраэль Зархи, Царта и Яаков-Давид Абрамские, порой кто-нибудь из друзей семьи, беженцы из Одессы или Вильны – господин Шейнделевич с улицы пророка Иешаяху, господин Качальский, владелец торгового предприятия с улицы Давид Елин, два юных сына господина Качальского, уже тогда считавшиеся перспективными учеными и занимавшие некое таинственное положение в подпольной организации Хагана. Иногда приходила супружеская пара Бар-Ицхар (Ицелевич) из квартала Макор Барух: он – человек, на чьем лице застыло выражение вечной грусти, – торговал галантереей, она делала на заказ парики и шила корсеты; оба – рьяные ревизионисты, всем сердцем ненавидевшие Социалистическую партию.

Бабушка готовила угощение, расставляла его в строгом порядке, словно на военном параде, – на кухонном столе, на мраморной столешнице у раковины. Вновь и вновь она отправляла дедушку с полными подносами на передний край, чтобы подать гостям, к примеру, холодный красный борщ, в котором посреди каждой тарелки плавал крутой айсберг сметаны. Или поставить перед ними подносы с очищенными мандаринами, свежими либо сушеными фруктами, орехами, миндалем, изюмом, фигами, засахаренными апельсиновыми корками, вареньями, конфитюрами и другими сладостями, пирожками с маком и вареньем, яблочным штруделем или особенной деликатесной выпечкой из слоеного теста.

И здесь тоже обсуждали злободневные вопросы, говорили о будущем народа и мира, осуждали социалистов, погрязших в коррупции, их лидеров – чинуш-пораженцев, пресмыкающихся перед чужеземным хозяином. Что же до кибуцев, то они виделись из бабушкиной кухни опасными большевистскими ячейками, где процветают анархизм и нигилизм, где все дозволено, откуда распространяются распущенность и произвол. Их считали осквернителями национальных святынь, а также паразитами, жиреющими на общественных деньгах, эксплуататорами, грабящими национальные земельные фонды, – словом, многое из того, что в будущем будет говорить о кибуцах “Восточная радуга”, радикальная группа евреев, выходцев из арабских стран, уже было сказано гостями, собиравшимися в иерусалимском доме моего дедушки. Похоже, эти застольные беседы не приносили особой радости их участникам – иначе с чего бы замолкали они, едва заметив меня, переходили на русский, а то и вовсе закрывали дверь, отделявшую гостиную от башни из чемоданов, что возводил я в кабинете дедушки?

* * *

Вот как выглядела их маленькая квартирка в переулке Прага. Гостиная, очень русская, тесно заставленная массивной мебелью, набитая вещами, наполненная густыми запахами вареной рыбы, тушеной моркови, запеканок. Эти запахи смешивались с запахами лизола и прочих дезинфицирующих средств. У стен теснились этажерки, табуретки (именно так, по-русски, у нас их и называли), здоровенный черный шкаф, стол на толстых ножках, буфет со всевозможными безделушками и сувенирами. Комната была перенасыщена белоснежными батистовыми салфетками, кружевными занавесками, вышитыми подушками, всякого рода милыми штуковинами, которые стадами грудились на любом пустом пространстве, даже на подоконнике. Был среди них, например, серебряный крокодил: приподнимешь его чешучайтый хвост, и крокодил разевает пасть, в которую кладешь орех, нажимаешь – и орех раскалывался. Или белый пудель – щенок в натуральную величину, существо мягкое и молчаливое, с черным носом и грустными глазами-стекляшками, покорно и преданно лежавшее у бабушкиной постели. Он никогда не лаял, не просился погулять по улицам Леванта, откуда мог бы принести в дом бог знает что: насекомых, клопов, блох, клещей, глистов, вшей, бациллы, какую-нибудь экзему, а то и жуткую болезнь.