Повесть о любви и тьме — страница 32 из 125

Это забавное создание по имени Стах, или Сташек, или Сташенька, был самой послушной из когда-либо существовавших собак, потому что сделан он был из шерсти и набит отслужившими свой срок носками. Как и положено верному псу, он не покидал семейство Клаузнеров во всех их странствиях – от Одессы до Вильны и от Вильны до Иерусалима. Ради своего здоровья этот бедный песик вынужден был раз в две-три недели проглатывать несколько сильнодействующих пилюль нафталина. Каждое утро ему приходилось безропотно сносить залпы дезинфицирующего раствора из пульверизатора, которыми выстреливал в него дедушка. Время от времени, в летнюю пору, его усаживали на подоконнике распахнутого окна – слегка проветриться, глотнуть немного солнца, чуть-чуть подышать воздухом.

Несколько часов неподвижно лежал себе Стах на подоконнике: черные стеклянные потухшие глаза его с неизбывной тоской глядят на улицу; черный носик понапрасну вынюхивает запахи сучек, населявших наш переулок; шерстяные ушки, наклоненные чуть-чуть вперед, навострены в попытке уловить все разнообразие звуков нашего квартала – вой влюбленной кошки, веселое пение птиц, крикливые увещевания на идише, леденящие кровь вопли старьевщика, лай собак, свободно живущих на воле, – собак, которым выпала более счастливая судьба, чем ему. Стах, бывало, слегка наклонял голову, задумчивый и печальный, короткий хвост его был скорбно поджат меж задних лап, глаза трагичны. Никогда не лаял он на прохожих, никогда не взывал к помощи своих собратьев, собак из переулка, никогда не разражался воем, но мордочка его, когда сидел он на подоконнике, выражала отчаяние, надрывавшее мое сердце, пронзавшее острее, чем любой вопль, сильнее, чем самое жуткое завывание…

В одно прекрасное утро встала бабушка и недолго думая завернула Сташеньку в газету и бросила прямиком в мусорное ведро, поскольку внезапно возникло у нее подозрение, что набрался Сташек пыли или плесени. Дедушка, конечно, пожалел, но не издал ни звука.

А я не простил ей этого.

* * *

Эта забитая вещами гостиная, где все, вплоть до запахов, казалось окрашенным в мрачные коричневые тона, служила для бабушки спальней. От нее ответвлялась комнатушка дедушки, “кабинет”, монашеская келья его: жесткая тахта, стеллажи с товарами на продажу, груда чемоданов, книжная полка, маленький письменный стол, всегда столь аккуратно прибранный, что мне представлялось – так, наверное, выглядело все вокруг, когда император Франц-Иосиф проводил утренний смотр своего эскадрона сверкающих гусар.

И здесь, в Иерусалиме, скудные средства к существованию доставляла им неустойчивая торговля дедушки: вновь он, бывало, покупал что-нибудь там, продавал здесь, запасался летом, выбрасывал на рынок осенью, стучался со своими чемоданчиками с “образцами” в магазины одежды на центральных иерусалимских улицах Яффо, Кинг Джордж, Бен-Иехуда, Агриппас, Лунц. Раз в месяц выезжал он в Холон, Рамат-Ган, Натанию, Петах-Тикву, а иногда добирался и до далекой Хайфы, спорил там с производителями полотенец, торговался с портными, шьющими белье.

Каждое утро, перед тем как пуститься в свои странствования, дедушка обычно упаковывал и готовил к отправке по почте посылки с одеждой и тканями. Время от времени его удостаивала звания местного торгового агента какая-нибудь фирма готовой одежды или фабрика, выпускающая плащи, потом это звание отбирали, затем вновь удостаивали… Он не любил торговлю, так и не преуспел в ней, с трудом добывая скромную сумму на жизнь семьи. Что он любил, так это бродить по иерусалимским улицам – всегда необыкновенно элегантный в своем костюме русского дипломата, с треугольником белоснежного платочка, выглядывавшим из нагрудного кармана, с серебряными запонками в манжетах… Ему нравилось часами сидеть в кафе, якобы для деловых встреч, но на самом деле для того, чтобы беседовать и спорить за стаканом чая, чтобы листать газеты и журналы. Нравилось обедать в хороших ресторанах. К официантам он всегда относился как строгий, придирчивый, но щедрый хозяин:

– Простите, но чай холодный. Я прошу немедленно принести горячий чай, заварка тоже должна быть очень, очень горячей. Большое спасибо.

Но больше всего любил дедушка длинные поездки за пределы Иерусалима, деловые встречи в конторах фирм, расположенных в прибрежных городах. Была у него изысканная визитная карточка – с золотыми полями, с эмблемой в форме ромбов, соединенных так, что они образовывали нечто вроде алмазной выпуклости. На визитке значилось: “Александр З. Клаузнер. Импортер, торговый поверенный, аккредитованный агент общей и оптовой торговли в Иерусалиме и его окрестностях”. Протягивая свою визитную карточку, он посмеивался над собой, по-детски извиняясь:

– Ну и что? Ведь человек должен с чего-то жить.

Но душа его была отдана не торговле, а затаенным в сердце, тайным, наивным влюбленностям. Словно подросток-гимназист семидесяти лет от роду, пребывал он в неясном томлении и мечтах: если бы дали ему прожить жизнь заново, по его собственному выбору и истинной сердечной склонности, то он, без сомнения, выбрал бы одно – любить женщин, быть любимым ими, понимать их, проводить с ними время на лоне природы, плыть с ними на лодке по озерам к подножию заснеженных гор, сочинять страстные стихи, быть стройным, кудрявым, нежным. Но в то же время мужественным. Быть всеобщим любимцем. Быть Черниховским. Или Байроном. А лучше всего – Зеэвом Жаботинским: возвышенный поэт, прославленный вождь, красавец – и все это слилось в одном человеке.

Душа дедушки устремлялась в мир любви и щедрости чувств. Он хотел отдать женщинам себя целиком и получить взамен их поклонение и вечную любовь (он, похоже, никогда не делал различия между “любовью” и “поклонением”).

Случалось, что, придя в отчаяние от ярма, которое ему приходится влачить, дедушка пускался во все тяжкие: опрокидывал в уединении своего кабинета пару рюмок коньяка, а в лунные ночи, особенно горестные, выпивал стакан водки и курил в тоске. Иногда уходил он побродить в одиночестве по иерусалимским улицам. Выйти из дома ему было не так-то легко – бабушка обладала чувствительнейшим “радиолокатором”, на экране которого она всегда “держала” всех нас. Ей было необходимо в каждую данную минуту проверять и пересчитывать, все ли в наличии. С абсолютной точностью она знала, где находится каждый из нас: Лёня сидит за столом в Национальной библиотеке на четвертом этаже здания “Терра Санта”, Зися – в кафе “Атара”, Фаня – в библиотеке “Бней-Брит”, Амос играет со своим лучшим другом Элияху в квартире соседа, инженера господина Фридмана, это в ближайшем от нас доме справа. Только в самом углу бабушкиного экрана, за погасшей галактической туманностью, в том углу, где должны были светить ей сын Зюзя, Зюзенька, вместе с Малкой и маленьким Даниэлем, которого она никогда не видела и никогда не купала, – только там зияла днем и ночью жуткая черная дыра.

Дедушка бродил с полчаса по улице Эфиопов – шляпа на голове, вслушивается в эхо собственных шагов, вдыхает сухой ночной воздух, пахнущий соснами и камнем… Возвратившись, он усаживался за письменный стол и, пригубив рюмку, выкуривал одну-две сигареты и в одиночестве изливал душу в русских стихах. С того дня, как оступился он самым постыдным образом, влюбившись в другую женщину на палубе корабля, следующего в Нью-Йорк, и бабушка была вынуждена силой затащить его под свадебный балдахин, уже никогда не было у него и мысли взбунтоваться; стоял он, бывало, перед своей женой, как крепостной перед помещицей, преданно служил ей – со смирением и поклонением, с почтительным страхом и безграничным терпением.

Она же, со своей стороны, обращалась к нему “Зися”, а в редкие минуты глубокой нежности, исполненная милосердия и благосклонности, называла его на идише “сладенький” – “Зисл”. И тогда лицо его вдруг озарялось, словно отворялись перед ним врата всех семи небес.

18

Дни его были долгими, и прожил он еще двадцать лет после того, как бабушка Шломит умерла, принимая ванну.

В течение нескольких недель или даже месяцев он все еще поднимался с восходом солнца, вывешивал на балконные перила матрацы и покрывала и лупил подлых микробов и вредителей, которые наверняка пробрались под покровом ночи в постели. Видимо, трудно было ему отказаться от своих привычек. Быть может, таким способом чтил он память покойницы, а может, так избывал тоску по своей королеве. Или опасался, что если посмеет он прекратить это занятие, то восстанет ее дух, грозный, словно целое войско под боевыми знаменами. И унитаз, и раковины не сразу перестал он дезинфицировать с полной самоотдачей.

Но шло время, и улыбчивые щеки дедушки порозовели, как не розовели они никогда прежде. Неуемная веселость охватила его. И хотя до конца своих дней неукоснительно поддерживал он чистоту и порядок, тем более что и сам он по природе своей был человеком аккуратным, но все делалось без насильственной чрезмерности, не было более ни звонких ударов выбивалки, ни разъяренно бьющих струй лизольных и хлорных растворов.

Спустя несколько месяцев начала расцветать любовная жизнь моего дедушки, бурная и удивительная. Именно в это время, как мне кажется, мой семидесятисемилетний дедушка открыл для себя прелести секса.

Прежде чем успел он отряхнуть пыль с башмаков, в которых проводил бабушку в последний путь, наполнился дом дедушки толпой утешительниц, которые подбодряли его, делили с ним его одиночество и понимали, как сильна его сердечная боль. Ни на миг не оставляли его в тоске, ублажали теплыми свежеприготовленными блюдами, яблочными пирогами, а он, по всему видать, был вполне доволен – разве во все дни его жизни не тосковал он по женщине, просто по женщине? По всем женщинам истомилась душа его – по красавицам и по тем, чью привлекательность не сумели заметить другие мужчины:

– Дамы, – решительно изрек однажды дедушка, – они все очень красивые. Все до одной, без исключения. Но мужчины, – тут он улыбнулся, – слепцы! Абсолютные слепцы! Ну да что там… Ведь они видят только самих себя – впрочем, и себя они тоже не видят. Слепцы!